В действительности эта мысль пришла к комиссару гораздо позже.
«Неужели такое возможно? — вспомнил он лейтенанта. — Неужели он на самом деле сын Павела Паладе?»
До вечера у него была уйма дел. Не успевал закончить одно, как появлялось другое, такое же срочное. Он приказывал, принимал меры, работал сам без устали, удивляя тех, кто находился рядом, упорством, которое вкладывал в любое дело.
«Если он нас так будет гонять, — подумал про себя Балтазар, — до вечера мы свалимся. Боюсь, немного я наработаю в этом госпитале».
Неистовство комиссара заражало всех остальных. Молдовяну оборудовал нижний холл, где были поставлены шестнадцать коек и все необходимое для будущих больных. Полы, окна и двери здесь были вымыты горячей водой.
На втором этаже, рядом с палатой, отведенной Гейнцу Олерту, обнаружили довольно просторное помещение, где прежние санитары в полном беспорядке побросали одежду больных, так что теперь невозможно было разобрать, кому она принадлежит. Молдовяну приказал отправить все заново в дезинфекционную камеру, прогладить и сложить отдельно одежду немцев, финнов, венгров, румын и итальянцев на полках в подвале, в неиспользуемом помещении. В освободившейся комнате Молдовяну также организовал палату. Там поставили койки, застелили их чистыми голубыми одеялами, между койками поставили низкие белые тумбочки и даже развесили по стенам несколько цветных репродукций из иллюстрированного журнала, которые Корбу принес из библиотеки.
Восхищенный привлекательностью новой палаты, Штефан Корбу предложил комиссару разместить здесь самых тяжелых больных. Когда об этом спросили Анкуце, тот нашел это предложение очень удачным.
— Так мы решим сразу две проблемы, — сказал он. — Обеспечим покой больным в больших палатах, которым надоели постоянные стоны и плач, а за тяжелобольными будем присматривать внимательнее.
— Много их?
— Всего лишь трое.
Так койка к койке очутились финн Олави Тернгрен с поврежденным позвоночником, венгр Золтан Тордаи, наполовину обмороженный, с повязкой на глазах, и немец Армин Хепинг с изрешеченным пулями желудком. Корбу по поводу такого подбора раненых заметил с улыбкой:
— Нам нужен еще один румын и один итальянец, чтобы устроить антибольшевистский крестовый поход в полном сборе. Символ, которому предрекали триумфальное вступление в будущее и который очутился в приемной смерти.
Но юмор Корбу, однако, не понравился Молдовяну, и комиссар нетерпеливо обратился к доктору Анкуце:
— Этих людей на самом деле нельзя спасти?
— В любом случае одной ногой они уже в преисподней! — вынужден был признать и Анкуце. — Но это еще ничего не значит. Любое чудо возможно.
— Хотел бы я верить в подобное чудо, доктор!
— Для этого мы здесь и находимся, господин комиссар. Чтобы спасти их!
— А этот господин Корбу пусть не портит всем нервы своими мрачными предсказаниями.
— Будто вы его не знаете.
— Очень хорошо знаю!
— Корбу — пессимист, даже если речь идет о его собственной жизни.
— Потому что он здоров как бык.
— И я думаю, что, если бы он был на их месте…
— Я повесился бы раньше, чем ты измерил мне температуру, — быстро отреагировал Штефан Корбу. — У меня никогда не было уверенности, что медицина может избавить от долгой агонии.
Этот обмен улыбками и репликами был своего рода разрядкой в работе, в которую они впряглись. В иной обстановке комиссар был для них малодоступен, так как военнопленные окружали его персону официальным ореолом и между комиссаром и ними всегда сохранялась определенная дистанция. Теперь же, напротив, он был доступен каждому и к нему относились с известной фамильярностью, некоторые даже побаивались, что Молдовяну это не понравится.
Добродушный доктор Хараламб, например, мывший полы в операционной, когда они, одинаково взмокшие, встретились с Молдовяну на одних и тех же половицах со швабрами в руках и остановились, чтобы перевести дух, дружески хлопнул комиссара по плечу и с неожиданно повлажневшими глазами сказал:
— Чтоб мне провалиться, но мне это даже нравится! Жаль только, что моей жены здесь нет. Надо бы и ей посмотреть. Она испытала бы удовольствие, какого я ей не доставлял в течение двадцати лет совместной жизни. Вы, комиссар, просто волшебник!
— Ты мне льстишь, господин доктор! — смущенно улыбнулся Молдовяну.
— Вовсе нет! Я правду говорю! Насчет жены я пошутил, но вообще говорю совершенно серьезно. Вы слышали когда-нибудь о Павлове?
— Великий русский физиолог?
— Точно! Не сердитесь. Я впервые говорю с рабочим-коммунистом.
— Время от времени и я читаю кое-что, — ответил Молдовяну.
— Значит, слышали и о теории условных рефлексов?
— Немного!
— Так вот я — живая модель этой теории. Достаточно мне было услышать слово «коммунист», как у меня дрожь пробегала по коже.
— Не вижу в этом ничего удивительного. Вспомни, в каком окружении ты находился.
— Вот и сейчас, когда мы говорим об этом, у меня мороз по коже пробегает.
— Может, лучше мне исчезнуть с твоих глаз?
— Господин комиссар, мне нравится, что вы не теряетесь! Если вы настоящий коммунист, как говорится, тогда или врет теория Павлова, или сам не знаю, что со мной творится. Потому что с сегодняшнего утра, с тех пор как мне представился случай познакомиться с вами поближе, вы только и делаете, что опровергаете мои убеждения…
— И это плохо?
— Напротив, господин комиссар!
Загруженному по горло текущими делами, комиссару не хватало времени разбираться в душевных волнениях окружающих его людей. По крайней мере, согласие врачей работать в госпитале было, скорее, механическим актом, происшедшим под воздействием сугубо профессионального сознания. Михай Тот так и заявил: «Я врач! Я исполню свой долг, куда бы ни позвал меня мой долг врача!»
Значит, если сделать абсурдное предположение, что этот врач оказался бы вновь в расположении немецких войск, он продолжал бы свою работу с таким же безразличием к событиям, как и до сих пор, защищенный броней своей профессии от всяких внешних влияний. А в промежутках стал бы смотреть на большевиков с такой же ненавистью, как и его товарищи по фронту. Тогда следовало ли предполагать, что в сознании доктора Хараламба произошел прорыв? Произойдет ли рано или поздно такой прорыв и в сознании доктора Тота? И в конечном счете, что является определяющим фактором такого изменения?
— Видите ли, господин комиссар… — заговорил Хараламб через несколько мгновений. Он сидел по-турецки, обхватив колени руками и теребя тряпку. На его исхудавшем бледном лице, которому бритая голова придавала забавный вид, ровно лежал слабый свет зимнего дня, будто отражавший внутреннее спокойствие, а все морщинки сбежались в уголки глаз. — До того как попасть в плен, у меня о коммунистах, не сердитесь на меня, я хочу быть искренним до конца, было довольно превратное мнение. При слове «коммунист» мне представлялось странное существо, которое исподтишка строит козни против государства, которое задумало разрушить мой устоявшийся патриархальный мирок, одним словом — существо, главным смыслом жизни которого были беспорядок и анархия. Легко понять, что этот образ имел мало общего с человеком! И я, прежде всего как врач, для которого человечность имеет высший и всеобъемлющий смысл, приходил в ужас. Когда я был по ту сторону, я своими ушами слышал, как наши офицеры убеждали солдат не попадаться живыми в руки русских, пугая их апокалипсическим видением насаженных на колья голов румынских пленных. Страшное видение! Так вот именно потому, что оно было страшным и невероятным, солдаты воспринимали его как решающий аргумент. Сегодня вы посмеетесь надо мной, если я скажу, что однажды, когда я случайно оказался на переднем крае, мне показалось, и я готов был поклясться, что вижу в стороне русских окопов бесконечный ряд голов, насаженных на колья проволочного заграждения.
Хараламб отметил насмешливое выражение на лице комиссара и, встревоженный, спросил: