— Ничего! — к удивлению Андроне, равнодушно улыбнулся комиссар. — Этого и следовало ожидать.

— Как, и вы не вернетесь!

— Нет!

— И как же быть?

— Оставьте их вариться в собственном соку.

— Дайте мне тогда хотя бы контраргумент, который мог бы послужить мне точкой опоры! — настаивал Андроне.

— Нет его у меня. Все имеется в вечернем сообщении.

— Хорошо, но…

— А если вам нужны иные точки опоры, поищите их в самом себе… А теперь извините! Меня ждут другие дела…

Но Андроне не сдавался. Его не смутили ни слова комиссара, ни резкое окончание их беседы. Он счел ее как знак примирения. Овладев собой, он с едва заметными просительными интонациями произнес:

— Вы обещали вывести меня как-нибудь из лагеря.

— Я не забыл. Но мне кажется, что сегодня у вас есть дела.

— Значит, в следующий раз?

— В другой раз с большим удовольствием.

— Но мне хотелось бы с вами поговорить, — не отставал Андроне. — У меня такое впечатление, что…

— Хорошо, хорошо! После полудня я в вашем распоряжении.

В караульном помещении комиссар подписал бумагу, где было написано, что он берет на себя ответственность за троих пленных. Но когда дежурный офицер протянул ему наган, Молдовяну почувствовал себя неловко.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, — закон есть закон! А вы пока еще пленные.

— М-да! — неопределенно промычал Иоаким. — Надо пройти и через это.

Они шли по главной улице, а комиссар все еще держал револьвер в руке и с отвращением смотрел на него. Трое офицеров шли рядом с ним в ногу, хмуро и мрачно глядя на него, испытывая ощущение страшного унижения. Эта маленькая вещица из стали с черным глянцевитым отливом неотвязно притягивала взгляд, способствуя отчужденности и ненужной униженности.

— Отлично! — вдруг решительно произнес комиссар. — Я сделаю самую невероятную вещь, за которую даже дежурный офицер имел бы право наказать меня. — Он вытащил барабан, полный патронов, и протянул его Анкуце, а наган сунул в карман. — Чтобы не было никаких осложнений! — заключил Молдовяну. — Таким образом, единственно возможный между нами случай недоверия ликвидирован… Довольны?

Они вышли из села, перешли по мостику речушку и пошли по тропинке. По ту и другую сторону под утренним ветром колыхались волны пшеницы. Жатва была в самом разгаре; было видно, что из-за отсутствия ушедших на фронт мужчин женщинам и детям колхоза не справиться с необъятным полем. Правда, где-то далеко послышался глухой рокот нескольких комбайнов, а поле, куда ни посмотри, пестрело от косынок. Вся деревня от мала до велика вышла на работу.

Анкуце, Паладе и Иоаким после работы в лесу еще никогда так не ощущали полноту свободы. Их восторг, который они теперь переживали, был вполне понятен. Иоаким собирал маки, Анкуце что-то насвистывал, а Паладе жевал пшеничные зерна. Все трое были настолько ошеломлены этой встречей со свободой, что невольно остановились, услышав вдруг слова комиссара:

— Не нравится мне этот человек! Не нравится, и все тут!

Запоздалое возмущение комиссара ошеломило всех. Паладе перестал просеивать зерна, профессор стоял в растерянности, зажав губами цветок мака.

— О ком вы говорите? — недовольно спросил Анкуце.

— Об Андроне! Он у меня как гвоздь в голове после того разговора. На какое-то время вроде забыл о нем, тут ни с того ни с сего он сам появился, и вот я не могу от него отделаться… Как это называется, профессор?

— Думаю, напрасно вы обращаете на него внимание, — примирительно проговорил Иоаким.

— Нет! — упрямо возразил комиссар. — Я ему уделяю столько внимания, сколько он заслуживает. Этот человек мне не понравился с того самого дня, когда он явился ко мне и выложил все свое прошлое, словно вытряхнул ко мне на стол мешок со старым барахлом. Все, о чем он рассказывал, подозрительно и вызывает раздражение. Я себя спрашивал, как я смог вытерпеть, слушая его почти два часа.

— Людей надо воспринимать такими, какие они есть, — заявил Анкуце.

— К несчастью! Даже в рентгеновских лучах не видно ни кристальной души человека, ни пятен на его сознании. А Паладе, которого я просил поинтересоваться жизнью Андроне, не собрал ничего порочащего.

— В здешней ситуации, — перебил в свою очередь Иоаким, — трудно узнать что-либо из прошлого пленных.

— Хотя особенно теперь мне необходимо было бы знать правду о каждом, — продолжал Молдовяну.

— Тогда как же мы будем отличать людей друг от друга? — недовольно спросил Паладе.

— Не остается ничего другого, как отличать по тем заявлениям, которые они делают: согласен идти с нами или не согласен.

— В этом случае слова могут покрыть любое преступление.

— Этого же боюсь и я.

— Тогда как же быть нам? Я хочу сказать, как быть с каждым, кто участвует в антифашистском движении?

В голосе и вопросе Паладе сквозило прежнее его опасение, которое владело им еще в период окружения на Дону, превратившее затем его первые ночи в лагере в мучительную бессонницу. Им овладел страх, что Молдовяну или какой-либо другой румынский эмигрант узнает, кто он, и потребует ответа за путаные дороги, которые пришлось пройти ему, выходцу из семьи рабочего, связанного с коммунистами, ставшему офицером королевской армии, боровшейся против коммунизма.

Комиссару не трудно было уловить в обобщенном смысле вопроса Паладе легкий оттенок возмущения человека, для которого заявления при всей их искренности были не в состоянии сами по себе утвердить свою правдивость. Ему стало больно за Паладе. Предоставив возможность другим идти дальше, он взял Паладе за руку, стараясь вложить в это простое движение все те добрые чувства, которые питал к нему.

— Твои сомнения — это мои сомнения. Единственная разница состоит в том, что ты имеешь в виду только свои взгляды, а я обязан принимать во внимание сознание каждого. Доктор прав: людей надо воспринимать такими, какие они есть! Следовательно, со всем тем, что невольно скрывает каждый или в чем он пока не в состоянии признаться. Со всеми тайнами, которые практически мне просто не раскрыть. Положение абсурдное, и вот поэтому оно благоприятствует любому оппортунизму. Даже если я решился бы уж не знаю на какое испытание, все равно не ведаю, как их проверить. Настоящую проверку можно сделать только на поле боя, лицом к лицу с врагом! Но это вовсе не решает проблемы, как мне судить о будущих сюрпризах. Я же не один на земле, антифашистское движение здесь не является моим сугубо личным делом. Оно должно влиться в антифашистское движение всей Румынии. Не знаю, в какой час это случится и в каких условиях произойдет. Но твердо знаю, что в один прекрасный день я предстану перед моими товарищами по партии и отвечу за свою работу здесь. Отвечу за каждого из вас. Отвечу за людей, которых я должен был воспринимать такими, какие они есть, какие мне достались… Теперь понимаете, почему меня все это беспокоит днем и ночью, почему каждый из вас ставит передо мною десятки проблем?

Здесь этот человек с такими твердыми взглядами на окружающую действительность находился для того, чтобы одни из собравшихся вокруг него людей могли бы раскрыть перед ним собственный, столь же обширный духовный мир, а другие — слушать его с нескрываемым интересом и удивлением, следя за развитием его мысли.

Убежденность в том, что рано или поздно и они будут подвергнуты аналогичной проверке, вызывала в них нечто вроде беспокойства и волнения.

Слегка взволнованный таким открытием, доктор сказал:

— Случай для проверки у нас был. Положение на Курском фронте и паника, которая началась в лагере. Наше движение оказалось сильным. Ни один из членов движения не предал нас. Более того, как раз в этот смутный период мы приняли новых людей в свои ряды, и это явление следует признать чрезвычайным.

— Да! — согласился Молдовяну. — Этим мы можем гордиться.

— Как вы знаете, было совсем нелегко. По крайней мере для Ротару и Ботеза. Их борьба с прежними своими представлениями о жизни длилась более трех месяцев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: