— Я всегда бываю самим собою, дорогой Паладе. Так почему же ты вообразил, что я должен быть иным как раз теперь?
— Сейчас совсем не подходящий момент разыгрывать мелодраму.
— Но и вам не следует злоупотреблять филантропией. Никто не просил вас об этом.
— Это наше право, Штефан Корбу! — произнес доктор Анкуце с горьким упреком. — Ведь ты же когда-то был участником антифашистского движения, и оно пострадало из-за тебя. Ты заставляешь меня напомнить тебе, что нам совсем не легко было противостоять выпадам Голеску после того, как один из нас предал движение.
— А не думаешь ли ты, что это уж слишком?
— Напротив! Именно так и есть. И если мы в соответствующее время не сумели тебя удержать, то сейчас не хотелось бы потерять тебя совсем. Антифашистов не так уж много, чтобы мы были равнодушны к потере одного из нас.
Корбу остановился, нахмурив брови, и спросил с удивлением:
— Следовательно, мне грозит смерть?
— Конечно, вполне возможно! — без всякого сострадания резко ответил ему доктор. — Уж не думаешь ли ты, что может быть по-другому? Война и законы войны суровы. Лагеря, окруженные колючей проволокой, часовыми, и созданы для того, чтобы никто не бежал. Что было бы, если бы тылы фронта оказались напичканы беглецами из лагерей наподобие вас? Кто осмелится бежать, тот пусть испытает всю суровость закона. Этим шутить нельзя.
— Начинаю понимать.
— К несчастью, очень поздно.
Атмосфера незаметно сгущалась. Они, разумеется, пришли сюда не для того, чтобы играть роль духовников. Однако каждый из пришедших испытывал необъяснимое нервное напряжение. С одной стороны, они понимали бесполезность своего присутствия, с другой — им хотелось найти общий язык. Наблюдая исподтишка, как он взволнованно ходит из одного конца кельи в другой, они испытывали странное ощущение, будто Корбу постепенно исчезает в какой-то белесой мгле. Так между людьми, находящимися в безопасности, и человеком, которому угрожает смерть, возникает призрачная преграда, по ту сторону которой физическое состояние осужденного оказывается вне какого-либо даже интуитивного понимания. Их особенно поразило, как он выхватил кошку из рук профессора и стал страстно прижимать ее к груди, словно хотел, чтобы его руки во что бы то ни стало потрогали последнее существо этого мира, который выбрасывает его за борт, как балласт.
Штефан Корбу медленно, с отчаянием и подступающими к горлу слезами произнес:
— Мне кажется, у нас все-таки есть смягчающие вину обстоятельства.
— Какие?! — в один голос воскликнули они, словно их собственная жизнь была брошена на чашу весов.
— Хотя бы то, что любой военнопленный имеет право вновь обрести свободу!
Они ждали большего. Ждали получить в руки какой-то особый аргумент, за который готовы были уцепиться со всем неистовством, чтобы драться за Корбу. Последовал разочарованный вздох.
— Обрести свободу любыми средствами? — спросил Паладе.
— Наши средства ничем не отличались от тех, которыми пользовались в течение веков военнопленные, бежавшие из лагерей.
Корбу стоял, прижавшись к двери, держа кошку на руках, бледный и раздраженный. «Кого я пытаюсь убедить? Они же не мои судьи!»
Последовала тяжелая пауза. Доктор Анкуце всем телом повернулся к двери, поймав взгляд Корбу, и с сухой холодностью спросил:
— Вы пользовались русской одеждой?
Ощущение торжества моментально исчезло с лица Корбу. Он посмотрел на себя сверху донизу, на нем теперь была форма военнопленного. Одежду, в которой их привели в лагерь, как вещественное доказательство изъяли для следствия.
— Разумеется, пользовались! Но судят, если ты в военной форме, — ответил он, не понимая еще, к чему ведет этот вопрос.
— В советском законодательстве не делается такого рода различия.
— Очень плохо. Тогда жаль, что об этом никто не объявил в лагере с тем, чтобы знать об этом, прежде чем совершать побег. Уверяю тебя, я не нарушил бы порядка.
— Все-таки, парень, немного благопристойности тебе не помешало бы! — заметил профессор. — Обвинительный акт не основывается только на этом… А нож, который у тебя нашли?
— Нож как нож. Никого я не убивал им, хотя и мог бы применить его для такого дела.
— А на нем найдена кровь, — на этот раз вмешался Паладе. — Между лезвием и ручкой.
— Это кровь совы, крыс, да черт его знает кого еще! — воскликнул Корбу. — Почему же вы не сделали анализ, чтобы увидеть, что это не человеческая кровь?
Он защищался, нападал на них, но они выдвигали все новые и новые обвинения:
— Не беспокойся, во всем разберутся. Обследуется весь путь, проделанный вами.
— Им будет трудновато пройти через весь ад, сквозь который прошли мы.
— Зависит от следов, которые вы оставили после себя. Хотите сказать, что вы ели только корни и грибы?
— Мы, естественно, воровали и еду. Всякий раз, когда подвертывался случай, воровали.
— Точнее, грабили!
— Да! Грабили. Разве можно было идти без еды? Мы не святые, чтобы питаться воздухом.
— А удостоверения?
— Но ведь не я их стянул в сельском Совете. Известно, кто это сделал. Помимо всего прочего свое я разорвал.
— Тем хуже. Это же был официальный советский документ.
— Удостоверение умершего.
— И ты полагаешь, что имел право пользоваться по своему усмотрению удостоверением умершего?
Припертый к стене, Корбу почувствовал, что ему становится не по себе. Дыхание перехватило. Руки судорожно сжали кошку, которая от боли пронзительно замяукала.
Доктор Анкуце миролюбиво заключил:
— Как видишь, дорогой мой, закон здорово взял вас в оборот.
Но Штефан Корбу думал по-другому. «К чему придуманы законы, управляющие людьми, если ни один из них не защищает тебя от любовного краха? Что они знают о причинах, заставивших меня совершить побег?»
Но он не стал признаваться им в этом. Напротив, Корбу сказал:
— Это нисколько не меняет силу единственного смягчающего вину довода. Зачем говорить об одежде, ноже, удостоверениях, краденой еде? Все это абсурдно. Если бежишь, значит, бежишь, и все тут… Не станешь же ты соблюдать все требования закона. Мне хотелось быть свободным, и это все! Другие во имя свободы использовали бы более страшные средства, чем те, которыми пользовались мы. Думаешь, русские, которые думают бежать из какого-нибудь немецкого или румынского лагеря, бегут с пустыми руками? Если мне дадут право защищаться на суде, я заявлю об этом во всеуслышание.
Его слушали внимательно. Но то, что сказал Корбу, никого не убедило. Доктор Анкуце смотрел на него, не спуская глаз, с максимальным напряжением внутренних сил.
— Я вновь вынужден тебе возразить, Штефан Корбу, — сказал он. — И вот почему. Ваше так называемое право добывать свободу столь авантюрным способом превратилось в акт чистого шпионажа. — Корбу попытался было возмутиться против такого заявления, но Анкуце, не дав ему возможности сделать это, продолжал: — Разве ты не знал, что Новак несет с собой в складках одежды список всех пленных румын Березовки с указанием, кто антифашист, а кто нет?
— Конечно нет! — недовольно воскликнул Корбу. — Ничего я не знал. Я же сказал следователю, что понятия не имею ни о каком списке Новака. Это его инициатива, ни я, ни Балтазар ничего об этом не знали.
— Но ты согласен, что ситуация в этом случае получает иную окраску?
— Только в меру того, насколько точно будет определено участие каждого в этой комбинации.
— А как же это можно было бы определить?
— Не знаю! Дело следователя. У него в руках и мы все трое, и все тонкости дела! Ему остается самому определить причины, которые заставили каждого из нас совершить побег. Меня, например, в любом случае можно обвинить в использовании русской одежды, в воровстве, чтобы не умереть с голоду, в убийстве крыс и сов, чтобы утолить голод, в том, что у меня найден нож со следами крови, что у меня было советское удостоверение личности, что я бесплатно ехал в русских поездах, но в том, что я бежал из лагеря для того, чтобы передать Гитлеру и Антонеску информацию о Березовке, никто не имеет права меня обвинить. Тем более что я сам в этом списке фигурировал в качестве антифашиста. Следовательно, можно предположить, что я немедленно, как только явился бы туда, оказался бы перед лицом военного трибунала. К тому же сам Новак признался, что он взял список как доказательство своей лояльности перед немецкими и румынскими властями, исключительно для того, чтобы обелить себя и Балтазара.