Короткий ропот пробежал по рядам.

— Вы, мамаша, правду говорите. Мы не можем иначе, — сказал офицер.

— Правду? — переспросила она. — Да неужто мне ягненка жалеть?

Дети смотрели на нее, ничего не понимая, а она приказала:

— А ну-ка сбегайте приведите баранчика. Винцас, поди приведи!

Дети привели, и ей было смешно смотреть на множество солдат, которые стояли перед этой малой тварью, перед ягненком, стояли смирно, не шевелясь, будто перед генералами какими-то.

— Иди сюда, — махнула она тому долговязому, Янушке. — Бери, бери, коли сказано… Бери! Чтобы мне ягненка жаль было?

Строй рассыпался.

Подходили солдаты, серые, подходили и, присев, гладили ягненка.

А она радовалась, что они все проходят перед ней. Внимательно заглядывала каждому в лицо, искала, выискивала. Может, и Виктор с ними? Может, здесь он?

Потом все-таки решилась, спросила.

И выстроились перед нею двадцать три бойца Викторы. Только не было здесь ее Виктора. Не было с ними Вити.

Еще долго заходили в дом солдаты, весь вечер. И несли и клали каждый на стол — кто твердый кусок сахара, кто чудную четырехугольную буханку ржаного хлеба, кто жестянку с консервами или горсть сухарей.

Уже и стола не видно, только груда добра.

Она все просила:

— Не надо… Заберите, не надо.

Но они не слушали.

А она все вглядывалась в лица, в каждое по отдельности. Может, ошиблись они, может, есть еще один Виктор, а им и невдомек. Может, забыли его позвать? Может, здесь он все-таки?

Так и не найдя, сидела потом на камне, во дворе, рядом с пожилым солдатом и все расспрашивала:

— Много ваших полегло, а?

— Много, — ответил он.

— Все обочины усеяли… И случайные были?

— Были. И сейчас есть.

— А по имени, по фамилии можно могилу отыскать?

— Чью отыщешь, а чью и нет.

Помолчали.

Потом она снова спрашивала:

— Какая жизнь теперь будет?

Он посмотрел ей в глаза и не сразу ответил:

— Трудная.

— И песни будут на улицах?

— А как же!

— Не хочу я, чтобы эту, знаете… «Если завтра война…»

— Теперь другие песни.

— И выборы будут? Снова голосовать надо?

— А как же! — Стало быть, все как тогда. Стало быть, и землю раздадут людям. Опять все снова.

— Конечно!

— А… в Сибирь возить будут?

— Не знаю. Вот уж этого не знаю. Долго сидели молча.

Наутро двинулись солдаты вместе с солнцем на запад, опять на фронт. У них, дескать, еще дальняя дорога. До самого Берлина. Видно, и впрямь дальняя.

И снова жизнь началась.,… Другая. Конечно.

Заново.

Все ли заново? Все-все?

Мы говорим:

Человек радуется.

Человек грустит.

Человек смеется.

Человек плачет.

Как знать…

Правда ль это?

А если сердце заходится от радости и от горя сразу?

Если слезы радости и печали подступают к глазам?

Она все еще стоит, прикрыв лицо ладонью. Заслонясь от утреннего солнца.

Почему человеку мало только поесть?

Почему ему еще что-то надо?

Она стоит и все так же взглядом провожает детей. А детей уже И не видать давно. Они, чего доброго, уже в школе.

Только падают желтые листья каштана.

Облетают, тронутые пальцами ветра, — кажется, всю землю устлать хотят.

— Нет, — ответила она, — нельзя проклясть мир.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Чем плохо, когда наступит лето?

Летом хорошо.

В школу не надо, и ребята со старым Кинартасом пасут городских коров. Вот уже и не твоя забота, накормлены. Один день — один хозяин даст, другой день — другой. Так и идет по кругу, и людям хорошо, и дети сыты. Еще, глядишь, и червонец перепадет — карточки отоваришь.

Сама тоже не сидит сложа руки. Тому огород прополоть, этому одежу постирать, а еще и свой огородик, и овца растет, и поросенка как-никак держат.

Грех жаловаться, ведь только-только война прошла.

Не сказать, чтобы хлеба вдоволь, но и с голоду не пухнешь.

Все не так, как те, что из Пруссии побираться ходят.

Ходят и ходят, по двое, по трое, а то сразу кучей — женщины с детьми или женщины отдельно, дети отдельно.

Ну что? Воевали-воевали, да так и не навоевали ничего? В войну на чужом и теперь тоже?

Стояла она над мертвым сыном, воздев к небу измазанные землею и кровью руки. И настало проклятье. Сбылось.

Завидев, как они сворачивают с большака на дорожку, пряталась на сеновал, не показывалась и только все смотрела, смотрела в щель…

Они стучали в дом, звали и, не дождавшись, уходили со двора. А она — ни с места. Иной раз, воровато озираясь, выдернут морковину из ближней грядки или наспех выроют горсть картошки.

Пускай. Что ей, жалко морковку или там картошку?

Но из своих рук и куска не подаст.

Разве не стояла она за дорогой, воздев руки к небу?

И вот оно — проклятье.

Радовалась, что детей нет дома, не видят, как она прячется на сеновал, а потом приникает к щели.

Разве им объяснишь, ребятам?

Разве все расскажешь…

Винцукасу, пожалуй, и сказала бы, тот уже почти взрослый, еще годок-другой — и мужчина. Да стоит ли бередить старую рану? Слишком зелены они, еще мало повидали в жизни.

А тут возьми и приди домой вчетвером.

А спросились?

Нет. Подросли — и они, вишь, люди уже. И они по-своему хотят.

Обычно поджидала ребят на закате. Сидела на пороге, ждала. И улыбалась, когда они, все трое, сворачивали за деревьями с большака на дорожку. Еще маленько погодя уходила в избу. И появлялась снова, когда они уже гомонили на дворе.

Что? Вернулись? Ну и ладно.

Чтоб она сидела ждала их?

Чтобы все глаза проглядела?

Еще чего!

Так и разбаловать недолго.

Так и вовсе на шее виснуть будут.

Но и они ведь видели…

Еще не свернув с большака, прижимались к деревьям и приглядывались: сидит ли она, ждет ли их на пороге.

Что же они — не видели?

Зато, бывало, сбегутся во двор и враз притихнут, навострив уши, ждут, когда она выйдет.

А тут смотрит: вчетвером идут.

Уже и в избу не стала прятаться, так и осталась на пороге, только дело какое-то нашла, картошку чистить, что ли.

Вошли все во двор, а она молчит, ждет. Что тут скажешь?

Молчат и они, трое, подталкивая вперед ободранного мальчишку.

— Мама…

Это Винцас. Голос огрубел, уже и впрямь мужчина.

— Мама… Можно ему поужинать с нами… Целый день вместе коров пасли, проголодался ведь, как и мы. Ишь как… Все равно молчит, чистит картошку, бросает в чугунок с водой.

— Как он коров сгоняет, ты бы только видела.

Это уж Римас. Голос тонкий, как у девочки. Ничего, погрубеет. Не все сразу. Сам-то рослый, только голосишко девчачий. Сколько ему? Мал еще. А не успеешь оглянуться — и уже басок, как у Винцаса.

— Кто таков? — спросила наконец. — Откуда? Как звать?

И была в материнском голосе насмешка, и таким скрипучим был ее голос, что ребята замолкли, ничего не могли ответить.

А ей было уже невмоготу. Хотелось вскочить с порога, отшвырнуть картошку.

Упереть бы руки в бока и закричать во все горло: «Может, его Юозукасом зовут, а? Может, взяли да прислали мне Юозукаса из неметчины? Или как? Точно такого же, какой был. Невысокого, коренастого, и нос горбинкой. Такой же, даже не подрос нисколько, чтоб узнала. Что? Не так? Отвечайте, отвечайте, когда я спрашиваю. Что?»

Но она молчала.

По-прежнему чистила картошку, с плеском роняла картофелины в чугунок с водой.

Разве дети поймут?

Разве втолкуешь им?

Больно зелены еще, мало в жизни повидали.

— Он только поест и уйдет… Ведь тебе не жалко, я знаю… Это уж Танин голосок. Мягкий, ласковый. Ему и отказать не можешь.

— Мое, что ли… — ответила. — Тут на вас на всех. Хотите — делитесь.

Обсели чугунок и мигом управились. Будь еще столько же, все равно умяли бы. Едят сухую картошку — и вкусно им, и хорошо. Так ничего и не сказала, а ведь был еще кусочек сала припрятан — думала, сегодня пустит на сковородку. Воскресенье. Как-никак праздник, а ребятам все стадо и стадо. От зари до зари!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: