Но не вынула того сала.

Не изжарила.

Еще чего!

Ребята тоже ничего больше не сказали, не спросили. Поели и увели немчонка.

И слава Богу!

А только куда ж они поведут его, куда? Не в кузню ли? В кузню. Пускай. Жалко, что ли, кузни. Стоит, заброшенная, никому не нужная, никто туда не ходит. Да и чего ей-то: пусть что хотят, то и делают. Лишь бы здесь, в доме, не путался.

Через два дня опять вчетвером вернулись, все с тем же.

Смолчала.

А они уже и не спрашивали больше, каждый вечер приводили его, а после ужина все вместе провожали в кузню.

Можно ли, привыкнуть к человеку?

Ведь и к собаке, и к кошке, и к жабе привыкаешь. Только одну, бывает, погладишь, другую покормишь, а третью пугнешь.

Похолодало на дворе.

Скоро в школу.

Что ж они сегодня втроем явились?

Она все поглядывала, беспокоилась, словно чего-то не хватало, а потом не выдержала, спросила:

— Ну, где же тот? Куда его подевали?

Ребята довольно переглянулись.

— Придет сейчас, придет, — отозвалась Таня. — Помогает Кинартасу коров развести.

Пришел, куда он денется.

Ужинали теперь уже в доме. Похолодало на дворе-то.

Сидят на лавке, подпирают стену, все усталые, разомлевшие от горячего.

— Мама… Можно ему с нами спать сегодня? — тихо спросил Винцас. — Места хватит…

Она испуганно смотрела на них.

Уже и ночевать пусти? Уже и насовсем прими в дом?

— Да нет, не дома… На сеновале, там сено есть. Я ему пиджак дам укрыться. — Это Римас подхватил своим девчоночьим голосом. Она все еще не могла опомниться.

— Мам… а? Мама…

Шальная девчонка, хоть бы уж ты молчала. Где там!

— Кладите.

Только и сказала.

Повели.

Уложили.

Потом сами легли.

А ей было не до сна.

Накинув платок, она вышла на двор. Небо, синее-синее, было унизано мерцающими светлячками. Но на дворе было холодно, и небо было тоже холодное, и звезды мигали, как холодные рождественские огни. Никакого тепла. Только свет. Далекий, недоступный.

Она долго глядела в небо, потом зажгла фонарь и тихонько пошла на сеновал.

И здесь холод.

Хорошо овце при шерсти. Как в шубе.

Вошла, осмотрела все. И сколько сена, достанет ли на зиму. И сколько хворосту припасено, и дров сколько, хватит ли.

А немчонок разве на сене? И не на сене даже. Спит на земле, подложив охапку соломы, к овце прижался. Спит. Обнял скотину, будто родную мать. Будто мать родную.

— Вставай, — сказала она, тряхнув мальчишку за плечо. — Вставай.

Он моргал спросонок от света фонаря.

— Вставать? Уже утро?

— Вставай. Пойдем.

Он встал, с опаской поглядел на женщину, на фонарь и кромешную тьму вокруг.

— Идем.

Привела домой, посадила за стол. И фонарь на стол поставила. Села сама напротив и заглянула ему в глаза.

Глядела ему в глаза и думала про себя, молча: «Будь ты уже взрослым, большим мужчиной, без рубца ли, с рубцом ли на правой щеке, какую бы ты бумагу написал? Можешь мне ответить? Какую?»

«Сказат ей ошен некарашо убираль квартир»

«Ошен», да?

Она молча глядела в глаза мальчонки и спрашивала у самой себя: «Будь ты взрослым мужчиной, в зеленой форме и с железным немецким автоматом, куда бы ты приставил приклад, стреляя в мальчика, которого я вскормила своей грудью, и в моего Юозукаса, бегущего через дорогу? Куда? К груди? К животу? К сердцу?»

Тот ведь сидел тогда и спокойно щелкал семечки.

Она огляделась.

О, будь у нее под рукой подсолнух, она дала бы его этому ребенку, этому еще не выросшему мужчине. Хотела посмотреть, как он лущит семечки.

После тот бросился в огород и с хрустом жрал огурец. Огурец!

Она увидела на окне небольшой вялый огурчик. Вскочила, подала ему. — На, ешь…

Не сводя с женщины глаз, он откусил; вялый зеленый плод захрустел в его маленьких челюстях.

А он не вскочит, как тот, не ринется в огород искать еще? Еще огурцов?!

Она смотрела ему в глаза, смотрела на его исхудалое личико. Поняла, что скоро, очень скоро будет снова сидеть во дворе и ждать, когда ребята воротятся из школы, и ждать уже не троих, а четверых. И она молча спрашивала сама себя: «Кем бы ты был, если б стал взрослым мужчиной?»

Она смотрела ему прямо в глаза, и мальчонка вскрикнул:

— Мама, мама… Мне страшно…

— Иди… Иди ложись с детьми… — сказала она, отводя взгляд, и склонилась над столом.

Но все еще видела, как стоит она за дорогой, с воздетыми к небу руками, измазанными землей и кровью, и клянет мир.

Сейчас она была одна здесь. Только закопченный фонарь на столе да холодное синее звездное небо за окном.

Она была одна. И вдруг прорвалось молитвой:

— Господи! Боже мой… Устала я, ой устала…

— Нет, — ответила она. — Много земли человеку надо.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Если стоишь у гроба, хоть он и не тебе уготован, разве не приходит в голову поразмыслить и над собственной жизнью?

Разве не хочется спросить себя, почему ты жив, и спросить человека, почему он мертв?

Если видишь оружие, винтовку, разве не думаешь: зачем? для чего?

А если стоишь у пяти гробов? У пяти сразу.

И если чуешь потом серый маслянистый запах длинной винтовки?

В своем доме, в руках у своего ребенка.

Не часто ли они рядом?

Оружие и гроб.

Гроб и оружие.

Не слишком ли часто они теперь друг возле друга?..

Ведь и война прошла. Слава Богу, кончилась.

Чего ж еще?

Что еще надо?

Уже вроде и поутихло все. Того, четвертого, Вальтера, окрестила. Разыскала старого ксендза-алтариста, жив еще, хоть и еле таскает ноги, но все равно к другому не хотела. Отыскала и упросила: — Лучше вы, отец, окрестите. У вас рука легкая. Своя. Виктором нарекли.

Нет, не так уж важно было в католики его обратить. Нет. Эка важность! Все равно един Бог в целом мире, как ни назови его, как ни славь. Нет, не так уж важно было в католики, как имя сменить.

Вальтер?

Кто знает, кто сказать может, кого еще Вальтером звали? Кто?

Кого?

Красивое имя Виктор. И звучное, и…

А проще того — Виктукас.

— Виктук! Виктук!

Обернется, шмыгнет своим вздернутым носом. Доволен.

Так и знала ведь: четверых теперь провожала утром, прикрыв ладонью глаза от раннего солнца, а после школы ждала всех четверых к обеду.

Верно говорил солдат, и песни новые появились. Грустные и веселые.

И выборы были. Проголосовали за кого положено.

А не так давно мать приходила.

Состарилась.

Она смотрела на лицо матери, на ее трясущиеся руки и видела, как бежит время, видела, что и сама уже не молодеет. Только все плывет, плывет, как в лодке. Кажется, и лодка утлая, и весла малые, а берега лишь знай мелькают, знай мелькают, и все мимо, мимо.

— Слышь, дочка, — сказала мать. — Может, домой вернешься. Землю снова дали. Зовет отец. И ребят растить, говорит, поможем. А ведь сколько их! Четверо? Меня обогнала. Будь ты дома, и у меня бы четверо было. Может, вернешься, дочка? Теперь и места вдоволь. Усадьба Бернотасов нам досталась. Так и вовсе рай… Развалюха-то наша, сама знаешь, совсем в землю ушла, только солома и торчит. Бернотасов нету, в Германию подались. Теперь уж точно никто больше землю не отнимет. Так, может, воротилась бы домой, дочь?

Не вернется она. Куда уж ей?

Слава Богу, им там хорошо, и у нее от этого на душе легче.

Пускай себе живут, пускай радуются. Может, хоть раз как люди.

Землю больше не отнимут.

Некому отнимать.

Как отнимешь ее теперь?

Если Бернотасов больше нет.

Ой ли?

А надо так, чтоб их не было?

— Тебе видней, дочка. Как знаешь… Если тебе так лучше, то, думаешь, матери иначе? Все не так душа болит. А мало ли наболело за столько лет… Столько лет! Смотри сама, дочка, тебе видней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: