— Не сердись, мама.

— Чего мне сердиться? — Не женюсь я на ней.

— Твое дело.

— Не женюсь. Меня в кусты тащила, а сама другого любила… Она молчала. Потом сказала:

— Ладно, ладно… Ступай. Спать хочется.

И снова одна.

Смотрела на рыжий потолок, на блестящую паутину. И видела себя, как сама, еще молодая, стоит на коленях перед Антанасом, обнимает его ноги.

«Женись на мне, Антанас… Женись…»

Смотрела в потолок. Одна, две, три… До двадцати.

Кололо в левом боку, в плече, и левая рука замлела, как неживая.

— Нет, — ответила она, — это не я смотрела в глаза при фонаре.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Опять?

Вот и опять…

Стоит она простоволосая. Стоит и платочком машет.

Пришла девушка, такая молодая, красивая. Виктукаса до границы проводит. А там уже мать дожидается. Родная.

Конечно, разве родная мать выдержит?

Говорят, письма писала — сотни писем, тысячи писем, — и письма эти мокрыми от слез были. Помогите, люди, помогите ей сына разыскать. И до их города те бумаги дошли, и вызвали ее, спросили:

— Виктор — сын тебе? Или нет?

— Сын…

— Сын-то сын… Но может, и сын, да не твой?

— Вроде так.

Ну, еще говорили, еще расспрашивали. Даже рассказывать надоело.

И вот увели.

Молодая, красивая такая девушка до границы проводит, в руки матери передаст.

Еще хорошо, что к Винцукасу успел сходить, повидаться.

— На, Виктук… — сказала, подавая краюху хлеба и ломоть сала. — Чтобы хлеб у тебя всегда был… Как приедешь, так сразу и скажи: черный хлеб — всего лучше. Хотя, скажи, и это не всегда было.

Вот стоит она и платочком машет.

Кто теперь придет, кто скажет:

«Мама… Знаешь, где Винцукас?»

А она:

«Хорошо это? За старшим братом как хвост таскаетесь».

Или в тот вечер…

Никогда не забудет того вечера.

Уже спали все. Только он не ложился. Подвел ее за руку, посадил за стол. Свет погасил, зажег фонарь, поставил рядом, а сам напротив сел.

— Смотри на меня. Она еще не поняла.

— В глаза смотри.

И она посмотрела в глаза.

— Я знаю, почему ты тогда, ночью, на меня смотрела. Смотри, теперь я не боюсь. И больше никогда не буду бояться.

— Иди спать, — сказала она. — Быстрей!

А теперь вот платочком машет.

Боже мой! На Таню — полтора стакана молока! Ведь радоваться надо. Что, не так? Полтора стакана Тане — больше, чем Винцукасу. И ей надо. Пусть растет быстрее, пусть щечки румянятся, косички толстеют. Говорят, надо звать Танюшей. Нет, ей кажется, что лучше Таня.

— Таня, доченька… Уроки сделаны? Смотри у меня! Одна теперь осталась, придется больше стараться. Но ты не бойся. И я с тобой буду уроки учить. Хорошо? И не скучно будет. Разве со мною скучно?

Конечно нет.

Что же еще?

Только вот…

Нет, — ответила она. — Я только ждала.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Держа Таню за руку, она подошла к большому, самому красивому в городе зданию, несмело огляделась, а потом стала просить, чтоб ее впустили. Объяснила часовому, кто она да зачем пришла, она бы ему про всю свою жизнь рассказала, но он только мотал головой, не впускал, а потом разозлился и велел перейти на другую сторону. Тогда она нагнулась к девочке: — Таня, ты проси…

Девочка подняла свое худенькое глазастое личико и стала просить:

— Дяденька, пропустите… Нам к самому главному. Дяденька…нам очень надо!

Часовой снова велел перейти на другую сторону.

Перешли.

Сели на другой стороне улицы на траву и не сводили глаз с большого дома напротив, трехэтажного, самого красивого в городе, с коричневой вывеской. С двумя коричневыми вывесками — одна слева, другая справа от входа.

В тот день, едва придя с работы, Винцас спросил:

— Газету читала?

— Читала.

— Какой ужас, мама. Какой ужас… Кто бы мог подумать?

— Да, — ответила она. — Хоть стой, хоть падай…

— Они лечили самых больших людей, в Кремле.

— Да, — ответила она.

— Мама, я вступаю в партию.

— В партию?

— Сегодня подал заявление.

— Молод еще… Мог бы подождать…

— Нет. Сама видишь, нельзя.

Она долго молчала. Потом ответила:

— Ты уже не ребенок, сам знаешь что делать. Я тебе ничего не запрещала, хоть и вечно дрожала над тобой. Вступай, если так нужно тебе, Тане, всем людям. Только не потому, что там… в газете пишут…

Больше ни слова не сказала.

Может, и этого не стала бы говорить, если б не была матерью.

— Мама! Как ты можешь…

Промолчала.

Она не знала, что такое партия. Знала, что такое власть. Для нее это было одно и то же — что партия, что власть. Не отделяла.

Каждый день радио говорило и газеты писали, но все слушать, все читать не успевала, и без того хлопот по горло, а тут еще Виктукаса отняли, и осталось пустое место — еще одним пальцем меньше. И забот прибавилось, и уставать стала.

Все спали, когда загремела дверь.

Господи, кто?

Кто там?

Лесные братья? За Винцукасом пришли… Господи! Да ведь так давно это было… Уж лучше бы в колхоз пошел с этой своей докторшей, что из речки вытащил. Зря она противилась, ну и что, что с ребенком…

Долго не отпирала, все прислушивалась.

Подошел Винцукас с топором в руке.

— Пусти.

Нет, слава Богу, обозналась. Все страх. Все этот несусветный страх давнишний.

Но и эти — за Винцукасом.

Не может быть. Не может быть…

За Винцукасом?

В одной, в другой комнате порылись. Танины тетрадки, книжки разворошили. Все бумаги какие-то искали. Письмо от Винцасова дяди в карман спрятали.

— Это ерунда, чепуха какая-то, — улыбался Винцас. — Не бойся, мама. Ерунда.

Она шла сзади, как была, босая, натянув только юбку и накинув платок. Те ругались, но она все шла за ними, поотстав немного, пока не дошла до этого дома, большого, самого красивого в городе.

День прождала, ночь, пересчитала доски в потолке. И так целую неделю. Когда же эта чепуха, ерунда эта кончится?

Она сидела в чистой комнате — в кабинете самого первого секретаря, сидела в мягком кресле, перед старым знакомым — Юодейкой. Кресло было такое мягкое, что даже неловко. И на душе светлее стало, немного отлегло от сердца.

— Что?! Винцукаса? — усмехнулся Юодейка.

Он же знает его, еще с войны знакомы.

Разве не он и рекомендацию Винцукасу давал?

Стал звонить по телефону, посмеиваясь, а потом уже и не говорил почти, слушал только. Затем трубку положил, глаза потупил. Поняла она, что надо вставать, уходить. Он тоже встал, поцеловал ей руку, все не подымая головы.

— Не бойся. Не отчаивайся. Подождать придется. Подождать… Так быть не может, сама ведь видишь, понимаешь ведь. Надо ждать, вернется Винцукас.

Он говорил тихо, по-прежнему не подымая головы. Так тихо, что она с трудом разбирала слова.

— Если будут неприятности или что-нибудь понадобится — Приходи, я всегда…

Знала, можно прийти к нему.

Но какие могут быть неприятности, хуже той, что с Винцукасом?

Ждать?

Ждать она привыкла. Может и еще подождать, только знать бы, чего ждешь.

Что она делает сейчас?

Ждет.

Сидит перед большим домом с коричневыми вывесками и ждет самого главного. Если к нему, внутрь, не пустили, она может и здесь посидеть, дождаться. Как будет он домой идти, она и подойдет, поговорит, все ему выложит.

Человеку в жизни не столько ждать приходится. Что там час-другой!

Могли бы уже и кончить ерундой-то заниматься да отпустить Винцукаса.

Смотрят они с Таней на плотно завешанные окна в доме напротив и не знают, что там творится, чем там люди заняты.

Не знают, что стоит Винцукас вон в той комнате у стены, на вопросы отвечать должен. А он не отвечает, молчит. Не знает, что сказать, не понимает, что случилось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: