Хотел все с самого начала выяснить. Посмотрел человеку, который вызвал его, прямо в глаза.

— Товарищ кали…

— Был, пока ты там, по улице, ходил. И тогда он замолчал. Замолчал — и ни слова. Порой хотел бы заговорить — не может.

— По чьим указаниям подделал документы?

— Твоя фамилия Каган?

— Имя Велвел? Отца звали Арон?

— С какой целью подделал документы?

— Согласно костельной метрике? Кто ее выдал? Не тот ли викарий, которого мы на двадцать пять отправили?

— Если ты Каган, почему ты Винцас?

— Кто ты? Еврей? Литовец? А может, космополит? Нет? Года три назад по всей округе таких искали, а не знали, что рядом, под боком притаился.

— Соблазнил дочь честного гражданина Лапкаускаса. Он первым землю отдал, первым на выборы приходит, трудовое задание изо дня в день перевыполняет. А ты ребенка сделал, бросил девушку, хотел своим аморальным поведением замарать высокое звание советского работника! Советскую власть дискредитировать!

— Мы теперь все распутаем… Мы докопаемся, почему в твоих колхозах дела не идут на лад. Мы все знаем. Признавайся, тебе же лучше будет.

— Говори, быстро… Каким шифром твой мнимый дядя из Америки письма писал? Ну, живо!

— В партию хотел пролезть? За партийным билетом спрятаться? Затем — тишина. Такая хорошая. Вот бы длилась так без конца, отгоняя страшные мысли.

— Разрешите мне позвонить по телефону. Я вас очень прошу… Пожалуйста.

— Кому?

— Юодейке, первому секретарю.

— Юодейке? Что ты еще знаешь о нем? Быстро! Быстро! Что еще?!

Сидели они с Таней перед плотно завешанными окнами и ждали главного.

Откуда им было знать, что там, в комнате, у стены, Винцукас должен отвечать на вопросы, что порой он сам бы рад ответить, да не может вымолвить ни слова.

Дождалась наконец, увидела: на той стороне главный выходит. Перебежала через улицу, держа Таню за руку.

— Добрый день… — сказала.

Он не остановился.

Тогда догнала его и осторожно взяла за локоть:

— Как Винцукас, почему так долго не возвращается?

— Не знаю, не знаю. Не смотрел еще это дело.

— Дело? Ведь нас тут каждый знает, я сама все рассказать могу, всю жизнь, если надо…

— Не надо, не надо. Если понадобитесь, вызовем.

— Я вам все могу, если только захотите…

— Не мешайте, мамаша. Отойдите, пожалуйста. Она нагнулась к девочке:

— Таня… Ты скажи, попроси…

— Дяденька! Почему Винцукас не идет домой?

— Посторонись, мамаша! А не то часового крикну! Попрошу… Чуяло материнское сердце. Сразу поняла. Не ерунда это и не чепуха какая-то.

Еще Лапкаускас недавно встретился.

— Нет худа без добра… Иль нет, кума? Ишь не женился, а? И слава Богу, и хорошо, а то ведь загремел теперь. Международный, надо же! И кто бы мог подумать?.. Лаймуте-то наша ничего, оправилась, и ребеночек, слава Богу, неживой родился. Не бойся, кума, много не дадут. Может, десятку, а может, и все пятнадцать. Нет худа… а?

Юодейка приезжал.

Вылез из газика, подошел к ней:

— Здравствуй. — Здравствуй.

— Как живешь, как держишься?

— Так и держусь.

— Может, надо чего? Скажи, мне ведь можешь сказать.

— Чего мне понадобится…

— Ждешь?

— Жду. — Жди.

— Буду ждать.

— Может, все-таки нужно что-нибудь?

— Ничего. Не трудись. Не езди. Сама ведь вижу. Если б ты мог! Не можешь…

— Ну, бывай…

— Счастливого пути…

Прижала Таню к груди. Вот оно как. Одна при ней осталась. Разве подумала б когда-нибудь? И во сне бы не приснилось такое. Только что, кажется, двор был полон и шума, и гомона, и разодранных штанов. А теперь одна девчушка. Никогда не думала. Такое и во сне не снилось.

— Он вернется?

— Вернется, детка, а как же.

— Надо ждать?

Ждать?

Что ж еще, как не ждать.

Уже и привыкнуть, казалось, надо бы. Разве нет? Ведь всю жизнь ждала. То одно, то другое.

Ждать…

Всякое бывает ожидание.

Бывает радостное.

Бывает тревожное.

Бывает со слезами на глазах.

Бывает с улыбкой у рта.

Страшно ждать, когда ребенок уходит с ружьем и надолго.

Страшно ждать, когда не приходит он и женщине говорит: «Ты… не девушка была».

А как ждать, когда в тюрьме?

Как смотреть на дорогу, может, десять, а может, и все пятнадцать лет?

Чего хотела она, на что надеялась, дважды в день ковыляя по дорожке до большака и обратно?

Разве это тебе ягненок?

То, казалось, вот-вот зарежут, а то вдруг раз — и все солдаты выстроились: «Смирно!» И виноватый стоит, трясется перед всеми.

Но ведь то ягненок.

Все равно.

Ягненок и человек?

— Поди сюда, Таня. Поди, детка. Потри-ка мне левую руку. Замлела вся. Вот так, хорошо. Замлела, и в плечо отдает, стреляет. Будто иглой колет.

В тот раз, когда сидели на дворе с пожилым солдатом, о многом спрашивала и сама знала, что он ответит. Как не знать. Знала! Только одного не знала, не спросила.

А надо было спросить.

Надо было.

— А… в тюрьму сажать будут? Этого она не могла знать.

А если б знала, спросила бы? Спросила бы сейчас, если б тот пожилой боец очутился рядом?

Не стала бы спрашивать, нет. Уж про это не стала бы. Ждать. Надо ждать. Она знает. Многое знает.

Нет, — ответила она, — нельзя отдать другому.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

А это что еще?

Отец?

Отец зовет.

Уже и в газетах было. Не раз.

Нет, ошибка, не иначе. Мало ли Антоновых на свете, а?

Она не выходила из дому, сидела, примолкнув, съежившись, как мышь под метлой. И девочке ничего не говорила. Ни к чему ребенка дразнить, может, это еще ошибка, путаница какая-то.

Только долго ли будешь молчать?

Не мышь ведь. Не под метлой сидишь.

Стоит она, простоволосая, с растрепавшейся седой косой.

Стоит и платочком машет.

Отец ведет Таню по дорожке, вот сейчас за деревья, на большак свернет. Ведет отец, а она все боком, боком — оборачивается, рукою машет и косичками машет, двумя синими лентами.

Не дождалась девчушка Винцукаса. И проститься не смогла.

Ведь не станет ее отец ждать тут десять, а может, и все пятнадцать лет.

— Берегите девочку, — просила она. — Такая хрупкая. Не забудьте ленту заплетать и молоко давайте. Любит молоко-то. А еще если б козье! Жирное оно, полезное. У нас не всегда было, что поделаешь. Зато теперь уже есть.

В самом деле…

Вот стоит она, платочком машет.

И останется вечером молоко — два с половиной стакана. Радовался бы человек. Только нечего радоваться. Может, Винцасу отнести? Разве отнесешь? Постоит, скиснет, куда девать его потом? А ведь немало, чуть ли не три стакана.

И вдруг вспомнила. Господи! Боже мой! Как она могла забыть?

— Таня! Танюша! Таня! Постой!

Побежала в избу, нашла тот желтый конверт — грубый, остистый, послевоенный, что был засунут в букварь. Стиснула в руке.

Догнала, запыхавшись, обняла еще раз.

— Бери, детка, храни на счастье… Пока вырастешь, а там и пока состаришься. Самый красивый цветок для последнего держала. С шестью лепестками. Береги, не сломай. Сухой он, цветок. Свежих ведь нет сейчас.

Потом вернулась в дом. Повеселела чуток. Еще минутку с Таней побыла, еще слово сказала. Еще минуту вместе, не одна.

Только, известное дело…

Стоит она, простоволосая, с растрепавшейся косой.

Платочком машет.

Долго.

А в сарае коза блеет.

Чего ей? Вроде доить не время еще.

— Нет, — ответила она, — человек не птица.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: