- Машенька, я вижу, ты очень волнуешься, но из-за чего же? Я, кажется, чего-то не понимаю...
- Папа, разреши мне жить с тобой! - взмолилась она.
Этого я никак не ожидал.
- Милая, ну что ты... - бормотал я, обнимая ее. А она плакала у меня на груди и говорила:
- Я не могу больше с мамой. Она грубая, глупая и лишена интересов. Мы постоянно ругаемся. Она читает идиотские книжки, а от меня хочет одного: чтобы приносила домой заработанные деньги. А я хочу копить. Я хочу накопить и купить себе дом и тогда уже пожить в свое удовольствие. - Машенька вдруг отстранилась и внимательно посмотрела на меня. Видя, что я не убежден ее словами и не подавлен, она сказала крепко, рассчитывая меня все-таки сломить: - Она меня раздражает, папа.
Я рассмеялся, видя такую ее детскость, никак не соответствовавшую моим представлениям о том, чем бы я мог сейчас с ней заниматься.
- Да мало ли кто кого раздражает, - сказал я. - И где гарантия, что я через несколько дней не буду раздражать тебя? Если мама такая грубая и глупая, а я такой ласковый и умный, то как же вышло, скажи, как вышло, что мы с ней в свое время поженились? Ты не задумывалась, не старалась понять, чем же это она меня соблазнила и чем я в ней прельстился? Не приходило ли тебе в голову, что я, может быть, не далеко от нее ушел?
- Разве я не вижу, какой ты? Я вижу. Ты совсем не такой, как она. А почему вы поженились, я не знаю и даже не думаю об этом, потому что это не мое дело, и вообще, мало ли людей, которые женятся по ошибке!
- А я твою маму любил, - сказал я нагло и развязно.
- Не шути, папа, не шути со мной. Я же серьезно. Я тебя по-настоящему прошу, и я эту просьбу не сейчас выдумала, я ее хорошо обдумала, я этого действительно хочу.
- Нельзя, милая, - возразил я. - Это встряска. Маму может как-то даже перевернуть, опрокинуть... Вот еще хотя бы подготовить ее сначала, подвести к этому медленно и последовательно, а если сразу поставить ее перед свершившимся фактом, она сойдет с ума и выйдет натуральной фурией.
- Ты не хочешь?
Она пронзительно на меня посмотрела. Я поймал ее руки и принялся покрывать их поцелуями.
- Хочу!
- Тогда не отказывай мне, и я останусь.
- Нельзя, так сразу, мгновенно, нельзя. Дай мне время подумать, осмыслить положение... понять, что из этого всего может получиться, успевал я лепетать среди жадности поцелуев, успевал, собственно, утверждать некое здравомыслие в эту минуту, когда мне казалось, что все уже решено и дело идет к развязке. Я выкликал ее имя. Для чего? Не знаю. То есть мне этого и понимать не следовало, ведь я просто действовал, а вот понимала ли она, что случилось и что со мной происходит от того, что я будто бы без всякой причины выкрикиваю раз за разом ее имя, этого я впрямь не знаю и не в состоянии рассудить.
- Но в целом ты не отказываешь? - вела она какой-то вполне обычный разговор.
- В целом не отказываю.
- Хорошо!
Она была довольна, вырвав у меня это, как ей представлялось, согласие. И вот, когда в моей голове все перемешалось, когда мое сердце окутал непроглядный туман и я уже почти не владел собой да и точно не совладал бы, если бы, целуя ее руки, вдруг хоть на крошечный шажок сдвинулся к ее груди или лицу, она с беспечной легкостью отстранилась, встала и поправила сбившиеся одежды. Сказала, что ей пора. Оставалось ли мне что иное, кроме как смирно отпустить ее? Я, в сущности, и сам был доволен. Я уже словно чего-то добился и устроил некий важный задел на будущее, но сейчас мне, пожалуй, и нужно было, чтобы она ушла, дав мне время все спокойно обмозговать наедине с собой. Она говорила о целом, сказала умно и намекающе, тонко, я же видел, как из всего в целом выходило не только мое согласие по прошествии некоторого времени поселить ее в моей квартире, но и большое, бескрайнее, да только и какое-то бескрылое смущение. Я боялся ее отпускать, боялся, что оторвавшись от меня всего на мгновение, она утратит свое нынешнее существование, уже находящееся, как мне казалось, в моей власти, уже поддающееся мне. Но я боялся и того, что впрямь осмелюсь переступить последнюю черту. Не понимал я толком, что происходит, что такое начало твориться вокруг меня, к чему все это может привести, не к тому ли, что я сам окажусь в подвешенном состоянии, может быть, даже на улице, в изгнании. Да, минута была чувствительная, но я не все лишь вскрикивал и скрючивался, решаясь взглядывать на Машеньку только искоса, как бы пряча глаза и свой истинный взгляд, а еще и разбирал всю эту внушительную, плотную массу возникших у меня в отношении дочери подозрений. Мне казалось, что Машенька требует и домогается от меня чего-то крупного и твердого, а при этом и сама готова не постоять за ценой. Это меня пугало. Когда человек вот так крупно и твердо обосновывается, утверждается, то сколько бы он ни был готов добросовестно и честно расплачиваться, может, глядишь, статься так, что он просто толкнет тебя ненароком, заденет плечом, а ты и отлетишь в сторону и окажешься не при чем. Она любит меня, и шейка у нее остается невинной, но при этом она так вдруг восстала, так взыграла, с такой мощью завертелась, что я рисковал попросту затеряться и пропасть. Я был в недоумении. Едва я дождался, пока она уйдет, и как только она вышла, я тут же мысленно поклялся не допустить ее опасного переселения ко мне. Поселится здесь - попробуй потом от нее избавиться, ведь, чего доброго, сам полетишь отсюда вверх тормашками. Не этого я хотел, не того, чтобы она за мой счет решала свои проблемы. Да и минута... какая минута! а она, похоже, только то и сообразила, что можно с пользой для себя сыграть на моих чувствах. Она мне вдруг стала неприятна. Моя голова совсем пошла кругом. Отпустив ее, не воспользовавшись достигнутым, тем, что могло еще иметь вид чего-то идеального, а не стоящего на одном единственно ее голом расчете, я проиграю и никогда уже впоследствии не сумею возродить подобную ситуацию, восстановить свои завоеванные ныне права. Однако я не решился ее остановить и даже сам подгонял ее, подталкивал к двери в полном и будто бы трезвом убеждении, что ей лучше уйти.
За ней захлопнулась дверь, а я стал внушать себе, что рискую зайти слишком далеко, если она будет жить со мной. Что оно гораздо безопаснее, когда мы живем раздельно. Но только я выяснил для себя какие-то ужасные картины вероятного будущего и свое неприязненное отношение к дочери, как я отчаянно всполошился, жалея ее, не ту маску, что была на ее лице, как и на лице всякого человека, а ее суть, душу, все, что было действительного и истинного в ее сердце. Я едва не плакал от жалости к человеку в ней, к этому растущему человеку, который еще не развился вполне, не заматерел и только осматривается, только еще начинает по-настоящему на что-то надеяться, к чему-то стремиться. Мне пришло в голову, что не мог я не наврать в тех картинах и не мог почувствовать к дочери неприязнь, не исказив, не искривив прежде собственной души. Она невинна и чиста, а я хотел овладеть ею. Надо называть вещи своими именами. Она ничего не замышляет против меня, она и не догадывается, что у меня на уме, она ангел, пришедший скрасить мое одиночество и поселить в моем сердце любовь, а я грязное, развратное животное. И только я это подумал, как мне тут же захотелось, чтобы она снова была здесь, со мной, чтобы мы сидели рядом на диване и она прижималась ко мне, а я обдумывал, как же мне вернее, безошибочнее разыграть свою партию. Наступила ночь, я кричал о своей пакостности, бегал по комнате, беспокоясь своими гнусными помыслами, а сам хотел, чтобы вошла Машенька и осталась со мной.
***
Пастухову, как и его другу Обросову, в метафизике Москвы тоже нашлось удачное применение. Обросов, выходя из дому, сразу любовался красотой Новодевичьего, а Пастухов жил между Донским и Даниловым, и что до одного монастыря, что до другого ему нужно было пройти ровно одинаковое расстояние. Впрочем, Пастухов стремился больше попасть в дальние обители и даже нередко выезжал для этого за город, а в ближних, в Донском или Даниловом, бывал в минуты какого-то особенно светлого, приподнятого настроения, ибо они были для него словно родным домом, но именно такой его частью, где происходят всевозможные радостные события и праздники и никогда не куется обычная повседневная жизнь. Познакомившись с Обросовым, Пастухов несколько времени размышлял над тем обстоятельством, что Новоспасский, где их и свела судьба, изначально стоял как раз на месте нынешнего Данилова, он думал, что тут возможна некая художественная идея, которую он со временем обработает до повестушки в духе магического реализма. Уже сложился и более или менее четкий сюжет, однако в нем сквозило слишком много эстетского и, следовательно, затирающего то истинное значение, какое принял для него Обросов. Вяло пораздумав на начатую таким образом тему, Пастухов затем бросил ее без огорчения и жалости.