Он был еще жив.
Я в ужасе уставился на него, голова пошла кругом. Он чуть взбрыкнул ногой, и она соскользнула с сиденья. Сапог глухо ударился о землю. Я посмотрел на дорогу. Джекоб уже скрылся из виду.
Педерсон пробормотал что-то в свой шерстяной шарф. Потом опять застонал. Рука его в перчатке сомкнулась в кулак.
Я стоял, склонившись над ним, лихорадочно пытаясь сообразить, что же теперь делать. С пугающей ясностью я осознал, что оказался на перепутье. Я мог бы воспользоваться ситуацией и покончить с нашей затеей сейчас же. Надо было только посадить Педерсона в сани, отвезти его на ферму и позвонить Карлу. Мне пришлось бы все рассказать ему и, разумеется, отдать деньги. Если бы я так поступил, то показал бы себя честным и законопослушным гражданином; Педерсон оправился бы от побоев, и я не сомневался в том, что мне удалось бы избежать обвинительного приговора. Карл послал бы своих людей к мосту, чтобы арестовать Джекоба. Его бы обвинили в нападении и нанесении тяжких телесных повреждений, а может, и в попытке убийства. Он бы угодил в тюрьму и, вероятно, надолго. Деньги бы уплыли навсегда.
Но был и другой путь. Мы уже ступили на него одной ногой и собирались ступить и другой. В моей власти было спасти и Джекоба, и деньги. И думаю, решающим аргументом в пользу сделанного мной выбора стала внутренняя уверенность в том, что меня не поймают. Именно эта уверенность в безнаказанности побудила меня взять деньги, и она же оказалась в основе всех моих дальнейших поступков. Согрешив однажды, я надеялся остаться праведником.
Педерсон застонал. Казалось, он силится поднять голову.
– Я… – отчетливо произнес он, но больше не сказал ни слова. Лишь снова сжал руку в кулак.
Я присел на корточки возле него. Со стороны могло показаться, что я пытаюсь помочь старику.
Нижняя часть его лица была скрыта шарфом, глаза закрыты.
Когда я увидел, как Джекоб ударил его, мне это показалось вполне естественным, предсказуемым – настолько быстро все произошло. Я был удивлен тогда, но не шокирован. И воспринял случившееся как неизбежность. «Джекоб убил его», – сказал я себе тогда. В тот момент Педерсон был для меня мертв. И вот теперь, склонившись над его телом, я все повторял, словно убеждая в этом самого себя: «Он уже мертв. Он уже мертв».
Поначалу я собирался ударить его, как Джекоб, только в горло. Почему-то я подумал именно о горле, мне оно представлялось наиболее уязвимым участком человеческого тела. Но, посмотрев на его шею, я увидел ярко-оранжевый шарф на ней и передумал.
Я оглядел дорогу и, убедившись, что машин нет, наклонился вперед, взял шарф в руку, скомкал его и с силой вдавил в рот старика. Другой рукой я зажал ему ноздри.
Оглядываясь назад, я не перестаю удивляться: ведь ничто не помешало мне тогда действовать столь беспощадно; мне не пришлось бороться с самим собой, меня не терзали угрызения совести. Я должен был бы, по крайней мере, испытывать чувство страха, атавистическое отвращение, мучиться сознанием того, что совершаю непоправимую ошибку, и не просто потому, что именно так выглядели мои действия в глазах общества, членом которого я являюсь, но хотя бы по той причине, что это было убийством, самым что ни на есть злостным преступлением. Однако ничего подобного я в тот момент не испытывал. А может, в этом и не должно быть ничего удивительного; может, в том и состоит романтика, когда из двух открывающихся тебе путей нужно выбрать один. В реальной жизни великий смысл таких мгновений почти всегда ускользает от нас – как это произошло и со мной; прозрение приходит позже, и мы становимся крепки задним умом; пока же сознание фиксирует лишь нелепые подробности – к примеру, мне запомнилось ощущение в руке шарфа Педерсона, мое беспокойство по поводу того, что я слишком сильно сжимаю старику ноздри и могу поранить их, на что непременно обратят внимание при вскрытии.
Я не чувствовал себя грешником. Мной владел лишь панический страх.
Старик почти не сопротивлялся. Рука его дернулась, пальцы заскребли по снегу, словно пытаясь выкопать что-то, но на этом борьба за жизнь и окончилась. Глаза он так и не открыл. Не было ни возни, ни стона, ни предсмертной агонии. Я еще довольно долго прижимал шарф к его лицу. Небо почти совсем очистилось, выглянуло солнце, и оно приятно согревало мне спину. Вдоль кромки поля лениво проплывали тени облаков. Провожая их взглядом, я считал. Считал очень медленно, с расстановкой, смакуя звучание каждой цифры. Дойдя до двухсот, я убрал с лица шарф, снял свою перчатку и попытался нащупать пульс на руке старика.
Пульса не было.
Я ехал через заповедник, держась подальше от дороги, которая осталась справа. Через минуту или около того я добрался до пруда, затянутого коркой льда. Столики для пикников были в спешке свалены на берегу. Все кругом занесло снегом.
За прудом лес был погуще, и мне приходилось все время лавировать, пробираясь через подлесок. Ветки деревьев цеплялись за мою куртку, словно пытаясь остановить меня, повернуть назад.
Педерсона я усадил на переднее сиденье и слегка завалил его вперед, как и пилота в самолете. Чтобы дотянуться до приборной панели, я вынужден был сильно упираться ему в спину.
Я попытался сосредоточиться исключительно на своем плане. Я чувствовал, что не стоит зацикливаться на утреннем происшествии – слишком велика была опасность поддаться сомнениям и переживаниям, тем более что имелась возможность выбрать другой путь, и тогда все могло сложиться иначе.
Я знал, что мост наверняка расчищен и посыпан солью; по краям, скорее всего, высятся сугробы. Если предположить, что Педерсон хотел пересечь мост так, чтобы не повредить полозьев аэросаней о бетон, он должен был бы ехать именно по сугробам, которые были достаточно широки, чтобы по ним могли пройти сани, но и высоки – вровень с перилами.
Люди, конечно, будут недоумевать, что ему здесь понадобилось, почему он решил ехать через мост, но оснований для подозрений у них не должно появиться. Во всей этой истории так и останется некая загадка, и люди посудачат об этом, посокрушаются, но не более того. Конечно, при одном условии: что самолет не обнаружат до снегопада. Если же погода подведет, тогда непременно откроются следы аэросаней возле дороги, отпечатки ног, ведущие к парку. Увидят и следы драки у обочины дороги.
Я взглянул на небо. Удивительно, но оно прояснялось прямо на глазах. Облака рассеялись, голубизна отвоевала уже полнеба, солнечные лучи струились сквозь ветви деревьев, воздух стал морозным и хрустящим. И ничто не предвещало снегопада.
Чем ближе я подбирался к мосту, тем труднее мне было сосредоточиться на разработанном плане. В голову лезли какие-то посторонние мысли. Все началось с физического ощущения, которое я испытывал, прижимая к своей груди тело Педерсона. Голова его покоилась под моим подбородком. Даже через шапку до меня доносился запах тоника, исходивший от его волос. Тело его было компактным, упругим – совсем не таким, как я ожидал. Оно никак не походило на тело мертвеца.
Но стоило мне подумать о том, что Педерсон мертв, что я убил его, задушил своими собственными руками, как сердце зашлось в таком бешеном ритме, что я начал задыхаться. Я понял, что переступил черту, совершил нечто отвратительное, зверски жестокое – то, чего никак от себя не ожидал. Я отнял у человека жизнь.
Мысль об этом загоняла меня в тупик, я боролся с самим собой – нападая и защищаясь, опровергая и оправдываясь, и лишь жесточайшим усилием воли мне удалось взять себя в руки. Я отвлекся и заставил себя сконцентрироваться только на том, что должно было произойти в ближайшие пятнадцать минут. Путь мой лежал к восточной окраине парка; придерживая тело Педерсона, я вел аэросани через лес и, думая о мосте, Джекобе и шерифе, в то же время отчаянно боролся со странным и жутким ощущением – что теперь я обречен, загнан в ловушку и что моя дальнейшая жизнь будет так или иначе определена этим единственным поступком, когда, пытаясь спасти Джекоба, я погубил нас обоих.