Задумываюсь над его словами, и становится до того мерзко, что хочется навек укрыться от правды в коконе сладкой лжи. Кручу головой.
– Нет, не представляю. Нам друг без друга нельзя, понимаешь?
– Может, так только кажется?
Я хватаю с колен салфетку и в порыве негодования так крепко сжимаю ее в руках, что ткань чуть не лопается. Джошуа поднимает руку.
– Только не кипятись.
– Да как тут не… – задыхаясь начинаю я, но он меня перебивает:
– Хорошо, обещаю, что больше не буду задавать подобных вопросов. Рассказывай дальше. Выговорись.
Какое-то время молчу, раздумывая, стоит ли навязывать ему подробности нашей с Гарольдом любви, но ловлю себя на том, что спастись сейчас можно лишь так: слова теснятся в груди, сдавливают сердце и молят выпустить их наружу. Настороженно смотрю на Джошуа, пытаясь угадать, действительно ли он готов слушать, не станет ли снова иронизировать и возражать. Будто читая мои мысли, он приподнимает руки – показывает, что спорить не намерен. В его взгляде серьезность и непритворная готовность разделить мою беду. Во всяком случае, мне так кажется. Тем летом в Камбрилисе я и предположить не могла, что он может быть настолько участливым.
– Видишь ли, отношения у нас такие, что, задумываясь о будущем – даже о сущих пустяках, скажем о завтрашней поездке в магазин или о планах на выходные, не говоря уж о более глобальных вещах, – я теперь просто не умею мыслить о нас как о двух отдельных людях. В продуктовом отделе непременно выбираю то, что любим мы оба, или же что-то конкретно для него – Гарольд большой охотник вкусно поесть. Одежду он давно перестал покупать себе сам. Я знаю, какие рубашки ему по вкусу, какие брюки, даже какие носки…
Джошуа не нарушает данного обещания: не перебивает меня и больше не задает таких вопросов, от которых делается до того худо, что хочется взвыть. Я незаметно для самой себя увлекаюсь рассказом настолько, что пускаюсь описывать такие мелочи из нашей с Гарольдом жизни, знать про которые было бы неинтересно даже, например, Кэт. Но Джошуа внимательно слушает. В какую-то минуту я ловлю себя на том, что уже не помню о присутствии в этом зале своего Гарольда, что не обращаю внимания на громогласную и непонятную болтовню его блондинки и что на душе стало куда легче, будто ее омыли проточной водой. Почему-то смущаюсь и умолкаю.
Джошуа задумчиво кивает.
– Говоришь, вы во многом схожи?
– Да! – с готовностью продолжаю я. – И это поразительно! Мы оба обожаем ездить в Лондон, ходить именно в «Электрик синема», смотреть спектакли марионеток в Кенсингтон-гарденс… Впрочем, Гарольд делает это больше ради меня… Все равно! А по Розовому саду в Риджентс-парк мы оба бродим с превеликим удовольствием! К тому уже у нас похожие биографии. Родились в одном году…
– В одном городе, – ненавязчиво вставляет Джошуа.
– Ну да, – подтверждаю я. – Более того, он в семье старший из двух детей и я тоже, его отец служил в ПВО и мой тоже. А наши мамы учительницы, только моя – истории, а его – музыки.
Джошуа поджимает губы, и я готовлюсь, если он снова отпустит едкое замечание, защищаться, как могу пылко. Но его лицо снова делается сосредоточенно-внимательным, я с облегчением вздыхаю и доверчиво признаюсь:
– Я до последнего гнала от себя мысли о самом страшном. До той минуты, пока не увидела их вдвоем. Прежде отдавала себе отчет лишь в том, что от меня ускользает нечто жизненно важное и что надо принимать решительные меры, не то погибнешь… – Смотрю на Джошуа, пытаясь угадать, что он обо всем этом думает, но вижу лишь то, что мои излияния ему не наскучили и что он всерьез над ними размышляет, не просто терпит.
Удивительно, большинству людей слушать других интересно только тогда, когда те рассказывают о благополучии, преуспевании, встречах и связях со значительными персонами. Интересно и завидно, но зависть все тщательно скрывают, однако она и есть та сила, которая притягивает более слабых и невезучих к тем, кто твердо стоит на ногах и удачлив. Еще одна причина, заставляющая брать на себя проблемы других или просто делать вид, – это любовь и все ей подобное. Впрочем, и в любви далеко не каждый способен по-настоящему принять чьи-то беды душой. Почему Джошуа, хоть почти и не знает меня, сидит и думает о том, как облегчить мою участь? Или, может, он искусно притворяется, а сам размышляет о чем-то своем?
В памяти воскресают строчки Цвейга, которые потрясли меня в юности настолько, что я заучила их наизусть и помню до сих пор.
«Есть два рода сострадания. Одно – малодушное и сентиментальное, оно, в сущности, не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья; это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страданий ближнего. Но есть и другое сострадание – истинное, которое требует действий, а не сантиментов, оно знает, чего хочет, и полно решимости».
С тех пор как эта книга попала мне в руки и я буквально проглотила ее, я долгое время пытливо присматривалась к окружающим, пытаясь узнать в ком-нибудь человека, способного не только охать, но сострадать по-настоящему. Это превратилось у меня в своего рода игру, но со временем, когда я окончательно запуталась в людских характерах, пороках и добродетелях, в том числе и в своих собственных, я оставила тайное занятие. А теперь былой интерес вдруг вспыхивает во мне с новой силой, потому как, глядя в глаза Джошуа, я вдруг чувствую сердцем, что он и есть тот, кто способен на истинное сострадание. Открытие потрясает меня настолько, что какое-то время я смотрю на него широко распахнутыми глазами.
Джошуа нахмуривается.
– Что с тобой? – заботливо спрашивает он.
Качаю головой.
– Нет-нет, ничего. – Может, мне это только кажется? – спрашиваю у самой себя. Может, он обычный парень, а возится со мной лишь ради забавы, оттого, что не нашел на сегодняшний вечер развлечения поинтереснее? Всматриваюсь в него, слегка прищуривая глаза, чтобы видеть только его и больше никого вокруг. Сердце наполняется странным, но отнюдь не тягостным чувством и на мгновение замирает. Что это значит?
Джошуа отодвигает тарелку с недоеденными цукини, шампиньонами и кубиками тушеного мяса, кладет руки на стол, секунду-другую смотрит на меня, морща лоб, и осторожно произносит:
– Положим, гулять по Лондону любят сотни и тысячи англичан и жителей других стран, в том числе и бродить по Розовому саду. Цветы твой друг, по-видимому, все же любит.
Мы одновременно поворачиваем головы, и я впервые за все это время смотрю на Гарольда и блондинку. Чувство такое, что из меня вытягивают сердце, а за ним – все остальные внутренности, но я продолжаю жить, хоть и жизнью это не называется…
Гарольд и правда несколько смущен. Сидит, даже немного втянув голову в плечи. Его немка этого будто не замечает: о чем-то рассказывает, размахивая руками и извиваясь своим тонким телом в чехле серебристого платья. Ни дать ни взять змея. Во всяком случае, внешне. Что она за человек, я не имею понятия. Может, хоть и столь нелепо себя ведет, не лишена доброты или, скажем, отзывчивости. Гарольд нетерпеливо кивает и потирает лоб – явно смущен. Лоб у него высокий, и на нем вычерчены две неглубокие прямые морщинки. Сейчас я не могу их видеть, но точно знаю, где они. У меня была привычка целовать его в лицо всюду, в том числе и в лоб.
Была! Какое отвратительное, злое, исполненное безысходности слово! Почему «была»? Ведь еще ничего не выяснено. Оплакивать отношения, которые, может, благополучно продолжатся, преждевременно и неумно.
– Цветы он определенно любит, – повторяет Джошуа.
Я вздрагиваю, только теперь понимая, что неотрывно смотрю на Гарольда целую минуту, не меньше, и поворачиваюсь к Джошуа. Увы! Любимый и на сей раз не почувствовал моего взгляда, хотя теперь я без дурацких очков и без парика. Тут в моей голове повторно звучит фраза Джошуа, я внимательнее смотрю на его лицо, ожидая увидеть хоть тень насмешки, но оно спокойное и серьезное.