Нигде не имел Иван Мартынович Заруцкий пристанища: ни в Речи Посполитой, ни в Москве. Искал удачи с Болотниковым, да сбежал. Теперь у атамана решение твердое: царя Димитрия не покинет, авось с ним в Москву вступит.
Детство свое Заруцкий помнит смутно, и лицо матери видится как в тумане. Домик у Вислы-реки, ранняя смерть родителей, безрадостная жизнь у дядьки в Тарнополе. Старый пан Заруцкий не слишком жаловал племянника, а в один из набегов орды угнали Ивана в плен. Бежал, попал на Дон, к казакам. Походы за Перекоп, дикие степи, богатая добыча. Карманы, отягощенные злотыми, разгульное веселье в шинках…
Паны вельможные часто упоминают имя Марины Мнишек. Много всякого говорят о ней, жене Димитрия. Его именуют в Москве самозванцем. Но отчего бегут к нему бояре и дворяне? А паны к его войску пристали, как голодные псы — к миске с похлебкой.
Заруцкий не знал Марину Мнишек, но однажды она явилась ему во сне. Она была красивая и манила его…
В ту ночь увидел сон и Матвей Веревкин. Будто стоит перед ним Ружинский с мордой волчьей, клыкастой и направляет на него самопал. Тут стрельцы набежали, уволокли гетмана, а стрелецкий десятник принялся попрекать Матвея:
«Кой ты царь, самозванец непрошеный!»
В страхе пробудился Веревкин — на лбу испарина, а сердце стучит — того и гляди из груди вырвется. Открыл Матвей глаза — в палате темень. Пробурчал:
— К чему свечи погасли? Причудится же этакая мерзость…
И тут же подумал: «Надо услать гетмана воевать северные городки».
В сопровождении Заруцкого и двух десятков казаков-донцов Лжедимитрий, насколько позволяла безопасность, приблизился к Москве. Въехав на холм, с высоты седла попытался разглядеть город. Однако сколько ни вглядывался, мало чего увидел, разве что Кремль и маковки церквей.
Однажды Веревкин побывал в Москве. Его нанимал литовский купец охранять обоз с товарами. Остерегаясь лихих людей, добирались долго. В Москве жил больше месяца, пока купец торговые дела вел…
Лжедимитрий придержал коня. Вспомнил, какой осталась Москва в памяти: вся в садах и рощах, с церквами и торгами, Кремлем каменным и дворцами…
Матвей Веревкин повел взглядом по стенам Земляного города, по селам, жавшимся к Москве. Там, за Земляным городом, Белый город, и называется он так оттого, что обнесен стенами из белого камня. Красным кирпичом Кремль и Китай-город защищены.
Дворцовые покои и Кремль, власть царская манят Матвея. В Речи Посполитой слышал, как сравнивали Москву с Иерусалимом, Царьградом и Римом…
Стоит красуется Москва. Там, за ее стенами, хоромы княжьи и боярские, все больше рубленые, двухъярусные, а на Красной торговой площади — лавки и ряды, чуть отойдешь в сторону — слободы ремесленные, стрелецкие, дома и избы разного люда, кабаки, где ели и пили разгульно, играли в зернь, где сходились всякие гулеваны…
Лжедимитрий повернулся к Заруцкому:
— Служи, атаман, мне, государю, верой-правдой, а за то я тебя своей царской милостью пожалую, как на престол родительский сяду.
Со стены грохнула пушка, и белое пороховое облачко поплыло над посадом. Лжедимитрий тронул коня.
Обратную дорогу молчал, прикидывал свои и Шуйского возможности. По всему получалось, царь Василий продержится долго, если не перекрыть подвоз хлеба в город.
Вдоль древних стен Кремля, под горой, огибая царские сады и Тайницкие ворота, течет Москва-река. С севера от боровских лесов впадает в нее Неглинная, с востока — Яуза, с запада — Пресня.
По берегам, к самой воде, лепятся деревянные срубы банек. Вечерами и по субботним дням они курятся сизыми дымками. Вдосталь напарившись и нахлеставшись докрасна березовыми веничками, мужики и бабы в чем мать родила остужаются тут же, в реках и запрудах.
Обильна Москва-река водами и рыбой разной. А на той стороне реки, от Крымского брода — широкая луговая низина Замоскворечья с избами и огородами, с заезжими дворами и сенокосами, кабаками и кружалом на Балчуге, рощами и садами.
Замоскворецкие мужики всяким ремеслом промышляют, а кое-кто рыбу ловит, плетет ивовые верши, ставит их на мелях…
У самого брода, в покосившейся, вросшей в землю избенке жил захудалый, ледащий мужик Игнашка с гулящей женкой Матреной. К исходу дня, в аккурат на праздник Ильи, заглянул в избу Яков Розан, пригнулся под низкой притолокой, переступил порог, сел на лавку, поморщился:
— Хоть дверь отворяйте: от зловония дух перехватывает.
Матрена огрызнулась:
— Знамо, у тебя кровь дворянская, ан ко мне, смердящей, случалось, ночевать хаживал. Ноне зачем явился?
— Не твоего ума дело. — Розан метнул ей деньгу. — Сходи в кабак.
Продолжая ворчать, Матрена вышла. Розан подпорол подкладку кафтана, извлек листы:
— Здесь, Игнашка, письма царские, чуешь?
— Подметные! — ахнул мужик.
— Дурак, и голова твоя пустая. Царь Димитрий к стрельцам обращается, к себе на службу зовет, чтоб Ваську Шуйского не защищали. — Поднял палец. — Подкинешь стрельцам — вознагражу.
— А велика ли мзда? — Длинный нос Игнашки вытянулся еще больше.
— В обиде не останешься.
— Боязно!
— Не трясись, все одно сдохнешь — не от руки ката, так от зелья. Эвон рыло красное, ровно кафтан стрелецкий. Держи письма да Матрене не обмолвись.
Сам Розан страшился, как и Игнашка, однако виду не подавал. Когда, таясь, впервые с письмом к Ляпунову крался, меньше караулов было, а нынче насилу проскочил. Помогли углежоги: везли на Пушкарный двор мешки с углем.
— Лодку-то еще не пропил?
— Покуда цела, — хихикнул Игнашка, обнажив гнилые зубы.
— Седни в полночь рекой меня из города вывезешь.
Мужик закрестился мелко:
— Ну как на дозорных наскочим?
— По всему видать, ночь темная будет. Дай-кось посплю покуда. — И Розан полез на полати. — Разбудишь.
Через Фроловские ворота Прокопий Ляпунов вошел в Кремль. Миновав Оружейный двор, между подворьем крутицкого митрополита и двором князя Федора Ивановича Мстиславского столкнулся с Голицыным. Отвесил поклон:
— Здрав будь, князь Василий Васильевич.
— Здрав и ты, Прокопий сын Петров. — Откинув голову, вперился в Ляпунова. — Уж не к государю ли зван? — спросил с хитрой усмешкой.
Голицын сухопар, неказист, с редкой сединой в бороде, а ведь за сорок перевалило. Здоровьем крепок князь и коварством не обделен. Первого самозванца они с Шуйским да Романовым выпестовали, к нему после смерти Бориса Годунова перекинулись, а потом с Шуйским же и заговор против Лжедимитрия учинили…
— Мы, Ляпуновы, после Пронска не в чести у государя.
Голицын хмыкнул:
— Коли Василий в делах воинских превзошел, отчего воров тушинских к Москве допустил? Брата Дмитрия попрекнул бы. Кто под Болховом войско бросил? То-то! Такой ли нам государь надобен? Смекай, Прокопий сын Петров.
Распрощались. Ляпунов оглянулся вслед Голицыну. Прокопий и без князя Василия знает: плох Шуйский на царстве, никудышный государь. Промашку дали бояре, а ныне плачутся. Уста Шуйского ложь изрыгали, клятвопреступник он.
Неустройство на Руси, самозванцы и царевичи всякие, яко грибы поганки, отовсюду повылезли. Второй самозванец сызнова Димитрием назвался, в ворота Москвы стучится, бояр и дворян на измену Шуйскому подбивает. Прокопий не сомневается: переметы потянутся в Тушино на поклон, хотя и ведают, что самозванец. Рабство отродясь и в боярине, и в холопе заложено. Перед сильным на коленях ползают, гордого аль строптивого согнут либо изничтожат, как Ивашку Болотникова и его сподвижников…
На паперти Благовещенского собора канючили, гнусавили нищие и калеки. В смутную пору от них спасенья нет. Покуда в храм меж ними пройдешь, полы оторвут. Дома и то воротный едва успевает вышибать их.