Зачем тогда вспомнил? А потому что отсюда прямой переход к музею обещанному, горячей кровью напоенному, моей, нашей - фамильной кровью. Но это особая история и разговор особый, и имеет он самое прямое отношение к моему открытию того самого моего музея.
Я обожаю тебя, сказал я. Как хорошо, я счастлива. Но я не могу без тебя жить, сказал я. Разве тебе плохо со мной? - сказала она.
Итак, мой музей...
Был у меня дедушка... То есть, на самом деле, было у меня, как и положено всякому приличному человеку, - два дедушки. У меня были - беленький и черный. Беленький дедушка был маленький седобородый старичок, имел он восемь дочерей от второго брака, мама - от первого. На моей памяти сидел он всегда тихо, ни во что не вмешивался, молился неведомому мне Богу, обрядившись в белый талес с черными полосами и узорами, левая тонкая рука с сухой пергаментной кожей в бледных веснушках обмотана узким кожаным ремешком с тфилином - кожаной коробочкой, такой же ремешок и тфилин на голове...
Помню, как, забежав в комнату, где дедушка молился (отца нет, мама в лагере), я швырял на стол только что купленный, пахнувший пекарней хлеб, что было, разумеется, кощунством, но дедушка только тихо смотрел из-под талеса на дурачка в пионерском галстуке, а губы его благочестиво шевелились.
Он и умер тихо - первый покойник, увиденный мной так близко, умер во сне, в городе на Волге, повыше сражавшегося тогда Сталинграда. Далеко. И канонада не была слышна, а надо же - пуля нашла дедушку. Жили мы там втроем: дедушка, я и моя тетка - одна из тех восьми дочерей.
Утром я перешагивал через него, почему-то он лежал на соломе, на полу возле моей раскладушки, и шел в школу. Два дня я так через него перешагивал, а на третий тетка нашла старого еврея, и дедушку похоронили, как и положено, в саване.
Она шла, как пойнтер, который вот-вот сделает стойку... Так написано у одного замечательного американского писателя. Про пойнтера... Нет, про девушку, которая шла, как пойнтер. Но пойнтера я никогда не видел, а вот ирландский сеттер... Знаете, как идет ирландский сеттер, который вот-вот сделает стойку? Голова на высокой шее поднята, ноги напряжены, он ими перебирает и видит перед собой только то, что видится ему одному - свою жертву...
Был час пик, народ валил в метро, возле которого мы только что расстались, она рассекала толпу, или толпа расступалась, освобождая дорогу, - и все оборачивались ей вслед.
К кому она шла, кто был на сей раз ее жертвой? Но ведь мы только что расстались, думал я, расстались нежно, до утра, и она была совсем другой, милой, домашней, и расставание словно бы ее огорчало?..
Почему же сразу, мгновенно все так изменилось?
Не нужно подглядывать. Но коль это случилось? Где ж она настоящая?.. думал и думал я.
Со вторым дедушкой все было значительно сложнее, и хотя умер он на десять лет раньше беленького, а мне, стало быть, всего пять или шесть, помню я это совершенно отчетливо, хотя меня при том не было. По рассказам. Очень эта история вколотилась в мою память. То есть это и был мой первый страх, оставшийся на всю жизнь, или, скажем, на многие десятилетия.
Был этот дедушка провинциалом, жил в городе Минске и приезжал к нам в Москву два-три раза в год. Я видел его, очевидно, в последние приезды и крепко запомнил.
Жили мы в Третьем Доме Советов, в небольшой, забитой книгами квартире, отец никогда не приходил домой без новых книг, и они нас выживали. Отец был красным профессором, деканом истфака МГУ, коммунистом, само собой; человек был общительный, в доме постоянно гости. Водку они не пили, только красное, а выпив, допоздна разговаривали и пели революционные песни. Как в "Собачьем сердце". Но когда приезжал минский дедушка, гостей не звали, никого вообще не пускали, в доме бывало тихо, даже по телефону говорили вполголоса.
Что это значило и почему так резко менялась жизнь с приездом дедушки, я, разумеется, не понимал. Но запомнил, как дедушка в сапогах, в теплой куртке сидел за обеденным столом, поглаживал широкую черную бороду, давал мне петушка на палочке, перед ним всегда стояла бутылка водки и пил он ее в одиночестве, стаканом. Рассказывали, он мог гнуть подковы, этого я не видел, а стакан с водкой запомнил, и то, что рука, тот стакан державшая, была крупной и твердой. Думаю, он не был старым - ни одного седого волоса в бороде.
Кончалось его гостевание в нашем доме непременным скандалом. В кабинете отца что-то гремело и падало, сначала они ругались на идиш, ничего не понять, потом дед переходил на русский - тот, который я слышал под окном, там у нас стояли ломовые и легковые извозчики. В конце концов, распахнув двери ногой, выкрикнув на прощание какое-то страшное проклятие, дедушка выходил, двери так и не закрыв.
На какое-то время в доме устанавливалась тишина, но скоро она сменялась привычной суетой, телефонными звонками и революционными песнями.
Умер дедушка в одночасье: крепко выпил и отправился париться в баню. Или в бане выпил. Та очередность мне неизвестна, но, может быть, она тут и не важна. У него оторвался тромб, в бане он и помер.
С тех пор тромбофлебит долго казался мне самой страшной болезнью, чума и холера представлялись литературой, о них я читал у Флобера и Камю, а тут реальность: тромб отрывается и летит, как разрывная пуля, по сосудам, венам, артериям, пока не попадет в сердце. Страшно...
Мы спустились в метро, я прошел контроль и ждал, пока она отыщет в сумочке проездной. Нужно иметь крепкие нервы или очень любить женщину, чтобы терпеливо дожидаться, пока... Что они носят в сумочках?..
Она продолжала в ней копаться, потом присела и высыпала содержимое себе на колени. Ветер из нагретого туннеля тянул, как в трубе, вокруг ее головы поднялось светлое облако...
Я подошел к контролеру. Послушай, сказал я, пропусти внучку, она никак не найдет проездной, жалко тебе, что ли? Он посмотрел на меня, потом на нее. Потом снова на меня. Под седыми с желтизной усами открылись прокуренные зубы. Надо ж, сказал он, у такого дедушки такая молоденькая... Проходи, внучка...
Она смеялась так весело и счастливо, что я в конце концов подумал, что пора обижаться.
Но я про музей. Верней, про дедушку, который помер в бане.
История была такая... Я слышал ее в детстве, потом от кого-то еще. Она запомнилась, будто я был свидетелем, хотя сейчас уже и не восстановить, кто ее мне рассказал. Как бы то ни было, но когда тридцать с лишним лет назад я работал над первой моей свободной книгой, эту историю пересказал именно так, как запомнилась. Книга называлась "Опыт биографии" и была для меня переломной, я уже перестал тогда печататься в официальной прессе: хотел переоценить собственную жизнь и начать другую. Книга очень нравилась моим тогдашним друзьям, я получил несколько заманчивых предложений публикации на Западе, знаменитые люди предлагали написать предисловие... Я отказался, и не из охранительных соображений.
На самом деле, это не были мемуары в чистом виде, я пытался остановить время, понять его и себя в нем, мне казалось, книга важна прежде всего мне самому, а не кому-то другому, опыт был еще слишком живым, кроме того, речь шла о реально существующих людях и, хотя их имена не были названы, они слишком легко угадывались... Может быть, такое решение было моей ошибкой, в то время подобных книг не было, это спустя десятилетия все стали писать мемуары. Я отдал книгу в самиздат только десять лет спустя, и она вышла в Париже еще пятью годами позже, когда я сидел на "Матросской тишине", и книга едва ли все еще представляла такой живой интерес, хотя и получила в Париже вполне престижную премию.
Но в начале семидесятых я давал ее только близким людям и строго предупреждал об ответственности.
Одним из моих читателей была двоюродная тетка, звали ее Геня, все еще красивая, полная жизни женщина. Мужа ее в тридцатые годы расстреляли, она отмотала восемь лет в Темниковских лагерях в одном лагпункте с моей мамой. Помню, я видел ее в лагере, мы с сестрой приезжали в сороковом году на свидание...