Он уже недалеко был от редакции, когда вспомнил, что для Любы он в командировке, и так ему что-то жалко ее стало! Но и тут иная это была жалость, не та, что там, у двери, ночью его резанула, иная так сильно, что потом, когда на скамейке вспомнилась под утро, как ссадиной отозвалась. Чуть снисходительно он про нее подумал: конечно, жалко по-человечески, худо-плохо, что говорить, но все-таки вместе были, а тут одна со своим, с тем, что было у нее, с ней же и осталось... И того, что он теперь знал, у нее нет... А может? да нет, не может, а так вот оно и есть! - не зря ему эдак, а ей все то же, что и было... - легко он так про это думал - шуточка, семнадцать лет с плеч сбросил - и нет ничего, свобода!.. Да и вчерашние его ребята, давние друзья-приятели - они и не знают, не чувствуют, а как все у них жалко, ничтожно: и эти их разговоры, и злость, что всегда полагал очистительной - что ей чистить? Хоть до дыр отстирывай или перекрашивай, портками, панталонами, джинсами назови, срам-то прикроют - а что коли срам все равно никуда не денется! И мечты, надежды - вон как вчера определилось, может, и преувеличилось в разговоре, больше для красоты слога, но все равно вырвалось, сказалось. Ни ценностей настоящих единственных, ни представления о своей вине - так, на два шага вперед видимость, бредут себе, как в тумане, а больше на месте топчутся безо всякого смысла...
А что ж ты, раз такой заботник обо всех, кого ни встретишь, что ж ты им кто тебе ближе всего, почему им не поможешь, результат, кстати, увидится, не то что так, на улице - поди потом проверь, сбудутся твои пожелания, нет!.. Что я "собес", что ли, какой? - отмахнулся от себя Лев Ильич.
Хорошо он так шел, звонко, легкость в нем была, какой в себе и не помнил. Он даже на себя со стороны пытался посмотреть - в окна, в витрины - хорошо шел! И всегдашней усталости, такой, что хоть ложись другой раз посреди мостовой, кабы не милиция - лег бы, ноги вытянул, так уставал, - не было теперь и усталости. Он плечи распрямил, фуражку сдвинул на затылок, лед только позванивал. Он уже и на прохожих не глядел - Бог с ними, пусть себе о портфелях хлопочут, складывают денежки, торопятся - опоздать боятся. Каждому свое!..
"Батюшки!" - сказал он себе, да так ясно подумал, что остановился на всем ходу, дух перевел. Вот она откуда легкость эта звонкая - он же совсем чист, все, что давило, тянуло к земле, в ногах и уж не знает он там, в чем отдавалось, - все с него сняли! Он теперь как цыпленочек желтенький, пушистенький - только родился, вылупился. Вот потому и солнце, и такая безотчетная радость, и не гнетет ничего... Он дальше даже не шагнул - полетел прямо... И верно полетел - оступился, что ли, поскользнулся - и брякнулся во всю длину. Да сильно что-то, спину зашиб, к нему уж мужик подходил, как на грех, нарочно с большущим желтым портфелем, руку протягивал помочь, фуражку его поднял - далеко отлетела. Но он обозлился, сам не знал на кого. Встал, счистил фуражкой грязь с пальто... Даже юмора не было - глупость какая-то. А ведь, бывало, смеялся, когда так вот падал. А случалось с ним, он давно, с юности запомнил, как пойдет вот эдак весело, размашисто, от чего-нибудь занесется: ну, там, похвалит его кто-то, девушка сама ему объяснилась в любви, или еще как-нибудь его выделили, тоже голову поднимет, распрямит плечи - так обязательно ему под ноги наледь ли, корка гнилая - он и брякнется. Смеялся, да его и останавливало всегда. А тут - удивительное дело! - такой ему знак подавали, предупреждали, а он всего лишь обозлился: и улицу не чистят столица мира, центр, прости Господи, цивилизации... Но уж так, со звоном идти не мог, в спине отдавало, прихрамывал.
Нет, не увидел он знака, не захотел прислушаться, хоть и побаливала спина, напоминала - только морщился. Мысль ему сбили, радость пытались испортить - а я, мол, не поддамся!.. Он подумал о том, какой удивительной, не от него словно бы зависящей, самостоятельно живущей в нем оказалась память. Вот, невежда он был, читал вроде, и много, но без смысла и направления - такой интеллигентский набор. Да и все, что читал когда-то, надо бы заново перечесть, что он там понимал - сюжет и аромат остался, а главное - по незнанию, по другой устремленности - ускользало. То самое, ради чего и писались те великие книги, в культуру вошли, остались - что он про это знал? А как вдруг теперь вспомнилось! И та - Главная, о которой прежде никогда не приходило в голову подумать, давно, чуть не тридцать лет назад она ему как-то попалась... У его теток была домработница - молоденькая, а богомолка, он и взял у нее Новый Завет, хорошо прочел, а потому еще хорошо, что в ту пору учился в университете, все, что читал, ему для дела нужно было, ну какое дело экзамены сдать. И странная вещь, то, что читалось для экзамена, тут же и забывалось, как только, бывало, оценят его познания. А тут ни к чему ему было, а сохранилось, видно, в рост пошло - страницами вспоминал. Тоже ведь неспроста!
Хорошо ему от этого стало, теплота разлилась по сердцу - все было не случайно, не просто так, кто-то о его жизни наперед все знал и присутствовал в каждом его шаге. Кто-то... "Да не 'кто-то' - Кто!" - сказал он себе строго, вроде бы самого себя призывая к порядку и уважению к себе. И снова распрямил плечи, пересилив глупую боль. Все было правильно и как быть должно.
В редакции ему и сегодня нечего было делать. Начальство, как и накануне, отсутствовало, он сунулся было к машинистке, но видно невпопад: его приятельница размазывала слезы и краску, лицо в красных пятнах и черных подтеках, волосы, всегда тщательно уложенные, сбились... "Ну чего я полез?" огорчился Лев Ильич, теперь уж никак не закроешь дверь, хоть ей, видно, как лихо было, она и не заметила сразу Льва Ильича: горько так, безутешно плакала. Такая модная на вид девица, встретишь на улице, нипочем не подумаешь, что эти разноцветные тряпки - ну тряпки-то, положим, ныне не так дороги, но туфли самые сверхмодные, серьги, кольца на длинных пальцах, - что все этими самыми пальцами и выбито. А так встретишь - ну, мол, папаша одарил или муж из преуспевающих, или мало там чем подрабатывает. Она хорошая была деваха, веселая, добрая, но невезучая, а может, чего-то в ней недоставало, что очень важно в женщине, чтоб в конце-концов ей все-таки повезло. А то вроде и заметная, и характер легкий, и комната своя, - а это первое дело, чтоб баба устроила свою жизнь. А может не первое, может, через ту комнату и получается, что как войти в нее мужику легко, так и выйти не трудно? Нет, может быть, не в комнате все-таки беда, хоть и тут, верно, не последнее это дело, устанавливающее в жизни особый тон. Черта такая бывает в бабе - в лице ли, в складе ума, характера, но вот, взглянешь на нее, поболтаешь минут десять и сразу ясно: не везет, да и никогда не повезет. И тут сам собой какой-то механизм срабатывает у мужчины - берегись невезучих, с ней и тебе не будет радости. Вот и создается такая пустота вокруг - чем ее заполнишь?
А с этой Таней у Льва Ильича давно сложились добрые отношения пошучивали, о чем-то не говоря договаривались, но что-то не выходило, дела посторонние перебивали. Хоть раз чуть было не сладилось. У них в редакции был праздник, столы накрыли в кабинете у главного, пили и веселились, а потом, к ночи дело пошло, отправились к Тане допивать. У меня, мол, есть дома. То есть, Лев Ильич это и заварил, он с ней весь вечер сидел рядышком, все похохатывали, и ей хорошо - все-таки он не последний был в редакции человек, и редактор его уважал, и какой-то вроде особенный, не то, что мальчики, которые и в возраст войдут, а остаются редакционными мальчиками, их к себе баба позовет только уж совсем от отчаяния и тоски - все наперед ясно, там не только никакого продолжения не будет, и утра единственного не случится, ну, а куда деваться поехали, мол. В Льве Ильиче какая-то все-таки надежда была, хоть не обидит, искренний человек: все равно не поверишь, но вот тут-то, в этот самый момент конечно, правда.
Они и поехали, он и еще один автор, случайно оказавшийся на той пьянке, из таких как раз мальчиков-переростков.