Квартира была двухкомнатная, такая бабья, студенческо-мещанская, когда сразу видно, гвоздь вбить некому. С сестрой она старшей жила, Лидой.
Лида не спала, хоть и поздно было, чем-то она там занималась, когда они весело, разгульно вломились в дом, быстро на кухне организовала стол, спирт у них был - Лида в какой-то лаборатории работала, автор тот мог на гитаре, и гитара нашлась - как же, хорошо сидели. Таня веселилась, на Льва Ильича с нежностью, с благодарностью посматривала. А он, как вошел, увидел ее сестру, так и забыл про Таню. Совсем другая была баба, как и не сестра, - та тоненькая, модно-современная, накрашенная - красивая девчушка, а эта совсем простая, с глазами отчаянными, быстрыми, такими прозрачными, глянешь в них далеко видно. Да уж куда дальше, когда ночь, все подпили и чего еще делать, как не разойтись по комнатам.
Они и разошлись, как напробовались того спирта, то есть, куда автор делся, Лев Ильич никогда не узнал, может он с Таней до утра и проиграл на гитаре, а вот про себя он все знал, хоть и крепко пьян был, а запомнил, да так запомнил, что если бы не Таня, на которую долго потом и смотреть боялся - стыдно было, неизвестно как бы и выпрыгнул... Ну а после забылось, снова с ней пошучивал, и вот, даже думал, куда пригласить как-нибудь, только уж в ее дом ни ногой...
Лев Ильич прикрыл за собой дверь, сел рядом, тихонько тронул длинную серьгу. Она обернулась, хотела что-то сказать, но закрыла лицо, слезы просачивались сквозь пальцы.
Лев Ильич растерялся - что делать? Но она с собой справилась, открыла ящик, вытащила сумочку, а оттуда лист бумаги, сложенный в несколько раз, подала Льву Ильичу, а сама отошла к окну, достала зеркальце, пудреницу.
Он развернул бумагу - размашистый круглый почерк - записка, а в ней три строчки карандашом: "Прости меня, Танюша, а другого не придумаю, как уехать из дома. Может, у тебя чего наладится, ты меня не ищи, не беспокойся. Не жить нам вместе, я тебе жизнь заедаю..." Без подписи.
Лев Ильич повертел бумагу, сложил и вдруг его осенило, в жар бросило - это ж Лида, ну конечно, ее записка!
А Таня уж что-то с лицом сделала, смыла краску, припудрила, села за машинку, новый лист переложила копиркой, вставила, а потом уронила руки и как проняло ее - все и выложила Льву Ильичу. И как у нее появился парень - да знал его Лев Ильич, художник один, подхалтуривал у них в редакции, никчемный малый, но ничего, словно бы добрый, симпатичный, видно зарабатывал, всегда деньги были, да не очень и пил, больше для веселья и куража. Он неделю у нее жил, все как сладилось, Таня после работы бежала домой, жарить полуфабрикаты, в театр пошли - семейный выход, вот-вот, думала, предложит регистрироваться. Но тут, она и не заметила сразу, он спит с ней, а поглядывает на ту стену - в соседнюю комнату. Ну а дальше-больше, он раз пришел да дверью и ошибся. Она этой ночью и ушла, домой не заходила, а сейчас, вот только что, соседская девчонка с площадки эту Лидину записку принесла...
Надо ж, усмехнулся про себя Лев Ильич, как еще этой ночью не встретились, вот бы долгожданное свидание и состоялось - беседовали бы вместе... А твоей-то заслуги нет в этом? - спросил он себя. Это еще почему, ощетинилось что-то в нем, что я, за всех невезучих и за всех, кому везет, отвечаю, что ли?.. Ну тут, может, и нет твоей вины, а вон тогда, а если объединить, она-то, Таня, непременно объединяет, когда плачет над своей бедой - тоже, небось, на стену поглядывала с другой стороны, когда он, в гости придя, наспиртовавшись, все на свете и позабыл!.. Вот она вина какая, ты про нее позабыл, от тебя отлетела, простили тебе, а она - твоя вина - гуляет по белу свету, мало ли где аукнется, вот к тебе и вернулась... "Да простили мне все!" - крикнул себе Лев Ильич, что ж, и буду всю жизнь тащить на себе все, что накопил, тогда и шагу не ступишь... Он поднялся - ну что он мог сделать для нее, что сказать?
И тут на его счастье открылась дверь.
- Вот он где скрывается! - курьер всунулся. - Вас, Лев Ильич, спрашивают солидные посетители, а я везде обыскался, думал, ушли.
Эх, Лев Ильич, Лев Ильич, такой знак подавали, как звезда в ночи заблестела, чего уж ясней было, так и тут не разглядел, не хотел знать, ну а сколько раз предупреждать, когда сам человек не хочет остерегаться, не спасается, как его спасти?
Он только от двери воротился записать Тане адрес Кирилла Сергеича, если, мол, что вдруг понадобится, там и разыщешь. Держись, мол, Танюша, это к лучшему, испытание тебе, Бог тебя любит, вот и оберегает от такой-то радости. Она благодарно улыбнулась сквозь закипавшие слезы - привыкла, верно, что и не может у нее быть хорошо, подумал Лев Ильич, и тут в ее глазах подметил удивление и радость. Видно, приняла за шутку, что про испытание ей ввернул, не раскусила, но приятно: за нее огорчен, вот, мол, потому и говорит невесть что... Нет, тут что-то другое было в ее удивлении, таком добром, радостном, но не успел он сообразить.
Эта была полная для него неожиданность: за его столом сидел Вадик Козицкий, на подоконнике устроился Феликс Борин, а по комнате прогуливался Виктор Березкин - тоже старый его дружок, философ, не то чтоб известный, но уважаемый.
- А я тебе домой позвонил, Люба сказала - ты в командировке, уехал, ухмыльнулся Феликс Борин.
- Ну а ты что? - быстро спросил Лев Ильич.
- А я что? Ничего. Значит, думаю, не поймали. Исчез.
- Дак - уехал, что ли? - засмеялся Березкин.
- Уехал, - сказал Лев Ильич. - Зачем пришли, случилось что?
- А ты не пришел бы на нашем месте? - глянул на него Вадик Козицкий.
- А зачем бы я пришел, когда б накануне сделал заявление, что в этом доме моей ноги больше не будет? Или не заявляй, или не приходи.
- Так мы к тебе не домой пришли, - сказал Феликс.
- Ну коли так, все в порядке, - засмеялся Вадик Козицкий. - У него не только всепрощение, у него злопамятность - ишь как словцо засело!
- А почему он должен все прощать? - удивился Березкин. - В толстовство ударился?
- Когда бы в толстовство, полбеды... - отмахнулся Вадик. - Слушай, тебе тут обязательно торчать, пошли пообедаем?
Ага, догадался Лев Ильич, и верно, притащились спасать его от него же самого. "Ишь, сколько ловцов по его душу!" - обозлился он. О себе бы лучше побеспокоились, а он далеко отлетел, не дотянуться... Он было хотел отказаться, но азарт появился: чего не поговорить, да и есть захотелось.
Было у них одно давнишнее место - ресторан-не ресторан - столовая, а получше ресторана, в переулочке: вино всегда давали хорошее, и кормили даже удивительно. Это вон Березкин, кстати, и открыл, а того туда знакомый адвокат привел - адвокатское было место, те понимали в этом толк...
Они быстро добрались, недалеко было б и пешком, да Вадик машину остановил - они и долетели. Березкин отправился на кухню, оно хоть и хорошее было место, но не для всех, а его тут знали. Они пока выбрали столик, в уголке расположились.
Березкин подошел вместе с каким-то здешним начальником - заведующий, что ли? - таким белесым, никогда не запомнишь, не то знаешь его хорошо, не то в первый раз видишь. Тот и не спросил ни о чем, чиркнул в блокнотик: четверо, мол, и ладно, обидно не будет. А рядом за столиком скандалили, к ним уж час и вовсе никто не подходил, у них обеденный перерыв кончался, требовали жалобную книгу. Белесый и не обернулся на шум.
- Вот она, Россия, - сказал Феликс, - поразительная все-таки территория, любые землетрясения, что бы ни происходило - она все такая. Советская власть, что ль, виновата, что этот мужичонка уродился таким прохвостом, он бы и сто лет назад служил половым с такой рожей и так же вот.
- Ну положим, - сказал Вадик, - если у него тогда дошло дело до жалобной книги, его бы в тот же миг отсюда вышвырнули. В том и дело, что разница принципиальная.
- Да я не о том, - начал горячиться Феликс. - Я про хамство, которое в крови - наследственная черта, что переходит из поколения в поколение независимо от общественно-экономической формации...