«Итак, – попытался суммировать я, – Михаил Иванович не мог считать Вадима Сергеевича предателем, а то бы он не подарил ему своего фото, не так ли?» Егору, однако, это соображение показалось крайне нелепым. Он терпеливо (как библиограф) стал мне объяснять, что нет, ну конечно же нет, ни о каком предательстве не могло быть и речи, хотя... и здесь он почему-то замолчал и стал внимательно рассматривать портрет, словно в первый раз его увидел.

Гости расселись за огромным дубовым столом, занимавшим чуть ли не половину маленькой столовой в квартире Дрейнеров в Бескудникове. Егор разливал напитки, а две очень старые подруги его матери обносили гостей кутьей и салатом из крутых яиц с ветчиной. Я вышел покурить на лестничную площадку, и тут Егор, на мгновение высунувшись из двери, быстро проговорил: «Ну я не знаю, что ты обо всем этом знаешь, но сейчас мне вдруг вспомнилось, что, когда мы вернулись из эвакуации, мама сказала, что очень боится посещений Вадима Сергеевича и что лучше бы он о нас забыл. Но... он все-таки заглянул разок и, не застав нас дома – мы тогда еще жили в коммуналке у Красных Ворот, – оставил у соседей этот портрет для мамы».

Глава 2

У кузена Кирилла

Une vérité bouleversante, c'est une cote de la vérité.

 Louis Powell

Кузен Кирилл сидел прямой, как доска, на железной кровати и явно обрадовался приходу незнакомых посетителей. Мы назвали себя, и он сразу же, не дожидаясь разъяснений, быстро заговорил тем же высоким, сухим голосом, знакомым мне по эпизоду в электричке ровно двадцать лет назад: «Ну да – пневмония. Чистая случайность – дураки поставили правильный диагноз. Я категорически отказываюсь от антибиотиков. Выбрасываю их в унитаз. Надеюсь, что и на этот раз мой еще не до конца изношенный организм справится сам. Ведь я еще почти молод – 68 лет. Я недавно сделал формальное предложение одной молодой особе. Ей 32 года, и у нее две девочки, которых я согласился воспитывать». Ко мне: «Кстати, коллега, вы не сын Леонида Абрамовича?» – «О, нет!» «Тогда, может быть, Григория? (Тоже – нет, не без некоторого сожаления.) У нас много свободного времени. Моя невеста, Анна Васильевна, не придет раньше шести».

Затем, когда я изложил, с некоторыми преувеличениями, историю моего знакомства с его кузиной, он продолжал: «Елена Константиновна – божественное существо, но – дура страшная. Дура до смерти. Время ее не останавливало... (»Замечательно сказано», – с восторгом прошептал мне в ухо мой спутник Шлепянов.) Она никогда не смотрела на часы, совсем как мой покойный профессор Каблуков. Он смотрел на часы, только когда его спрашивали, сколько ему лет. Потом эта его манера ошибочно приписывалась покойному Ивану Соллертинскому, что вздор! Иван всегда знал, который час. Рад вашему приходу. Мне категорически не с кем говорить. Если бы Елена Константиновна вышла за меня замуж, то я был бы ей свято верен до самой ее смерти. Даже любовницу не завел бы ни разу. Хотя, коллеги, кто из нас себя знает? Да и других? Так вы, значит, от Егора. Он – Иванушка–дурачок из сказки, со временем превратившийся в закоренелого дурака всей семьи Де Рейнеров. Отец, Георгий, был дурак исключительный, да и брат отца, Осип, – тоже. Хотя дурак-дурак, а владелец шести фабрик в Сиэттле, штат Вашингтон. Это, коллеги, сугубо между нами. О таких вещах и сейчас следует упоминать с опаской. Он, говорят, жив еще, а если и умер, то, по крайней мере, не как его брат, задохнувшийся в собственных экскрементах в Саратовской пересылке. И женат на известной голливудской актрисе. Когда в 21-м дядя Вадя стал страдать от... (Я замер: и спрашивать оказалось ненужным.) Но это – совсем другая история...»

Он явно устал. «Вадим Сергеевич, – решился я, – в 21-м стал страдать от отсутствия сигар, не правда ли?» «Извините меня, коллеги, – он вытянулся на постели. – В сигарах, насколько мне известно, у него никогда не было недостатка. Тогда он их регулярно получал от Левенталя, из Риги. О, Левенталь был полный дурак, связался с этим бандитом Петерсом. Да нет, не с Петерсом, а с Данишевским. Ну тот-то был дурак патологический. Инстинкт самосохранения всегда заменял в Вадиме Сергеевиче все прочие инстинкты. Когда Чека пришли брать Кузьму Сакеловича, то, говорят, в тот день Вадим Сергеевич к нему с дачи приехал. Сидел, пил чай. Потом вдруг встает и говорит Кузьме, что надо ему срочно к Мнушкину сходить постричься, прическу сделать. Возвращается и – здрасьте. Дверь опломбирована. Ни Кузьмы, ни саквояжика Вадима Сергеевича с дюжиной гаванских регалий. Тогда он на извозчике через всю Москву – на Рогожскую, к Соломону Минцу, который контрабанду держал. Доехал, а на двери-то у Минца тоже – печать и пломба. Так он, коллеги, оттуда – на Селезневку, к Андрею Андреевичу Горшунову; они еще студентами вместе в винт играли в арбатской компании Сергея Васильевича, когда тот в Большом дирижировал. Взял у Горшунова полдюжины сигар, от него к нам явился ужинать, а к себе на дачу в тот вечер не вернулся. Сказал, что на свою опломбированную дверь он и завтра наглядеться успеет. Там у него, говорили, сто коробок сигар лежали на чердаке в мокрых опилках, чтоб не пересыхали».

Сейчас, вспоминая об этом, я слышу несхваченную мною тогда интонацию. Голос вечного победителя в трехкопеечных схватках с жизнью, чемпиона кухонных перебранок, гения памяти на тривиальности чужих существований. «Жалкий субъект, – прошептал мне в ухо Шлепянов, – но он знает схему своей жизни». А что остается мне, жалкому наблюдателю чужой схемы, не заметившему, как потерял свою? Но хватит, хватит! Пора кончать с кузеном, его дядей и всем этим. Итак, последний вопрос: мог ли Вадим Сергеевич в то именно время, осенью 1921-го, уехать, или было уже поздно, непоправимо поздно?

«Я думаю, что мог, – убежденно сказал кузен Кирилл. – Как – не знаю. Он мог, но не хотел. Всегда делал, как ему лучше. К концу 22-го не осталось почти никого из связанных с ним людей в Москве. Последними, уже в ноябре, взяли Горшунова и Багратова. Мы тогда почти не видели Вадима Сергеевича у себя. Папа все повторял, что с ним исчез сигарный дух из нашей квартиры. И вот наступило роковое время для нашей семьи. В январе 24-го стал умирать Владимир Ильич Беккер, сводный папин брат, который с 1914-го фактически всех нас содержал. Ранний удар – последствие наследственного сифилиса. Тогда впервые за чуть ли не два года появился Вадим Сергеевич со своим доктором, Вольдемаром Ловиным, которого считал чуть ли не за гения. Стужа стояла свирепая. Отапливаться почти нечем. Они явились с мороза, как из бани, румяные, нарядные, тьфу! Ну что он сказал, гений этот? Люэс, говорит, в исходной фазе, и ни черт, ни Бог ему не помогут. Это мы с папой и без него знали. И еще, словно в издевку: даю, говорит, ему два дня. Потом на часы взглянул и добавил: и девять часов. Так точно оно и случилось. Дядю Володю хоронили на Ваганьковском, и Ловин ему в гроб положил свою фрачную перчатку лайковую».

«Ну, пора закругляться, – шепотом, но твердо сказал Шлепянов. – Эдак он до второго пришествия будет...» «Я был бы вам чрезвычайно признателен, – решился я на последнюю попытку выяснить невыяснимое, – если бы вы несколько подробнее остановились на характере Вадима Сергеевича, если это вам не трудно, конечно». Кузен опять сел перпендикулярно к кровати и стал часто-часто морщить лоб, белый, покрытый красными точками. «Когда он к нам приходил, – быстро заговорил он, – то всегда приносил с собой атмосферу, ну, какой-то дурной расслабленности, двусмысленности какой-то. Ну, словно то, что совершалось, совершалось хотя и не им – упаси Боже, но как бы с его ведома и даже, грех говорить, молчаливого одобрения. Неудивительно поэтому, что и вокруг и в семье нашей стали поговаривать или, точнее, шептаться, что здесь не была исключена и возможность... ну, скажем, и сотрудничества – в той или иной форме».

Шлепянов откинулся на спинку стула, очаровательно улыбнулся и неожиданно мягко, почти весело спросил: «В какой именно форме? Был ли он или мог бы быть ведущим двойную жизнь предгубчека или следователем-любителем, каких тогда было немало, или, наконец, вульгарным ажаном, а?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: