— Но ведь их же надо поставить в воду, — сказал ты, — как же я поставлю их в воду?
Я не подумала об этом, но, поразмыслив, придумала и сказала:
— Пруд. Ты можешь опустить их в пруд. Это же по пути к твоей хижине.
Ты покачал головой и продолжал неловко и неподвижно стоять передо мной. У меня было ощущение, что ты не хочешь уходить; если бы я открыла дверь дома, ты, наверное, пошел бы за мной, как собака Кармина однажды пошла за ним, чтобы остаться навсегда. У тебя снова был больной и одинокий вид, и я поняла, что именно побудило Кармина выслушать тебя.
— Послушай, — сказала я, едва дотронувшись до тебя в первый раз, — я приду к тебе завтра и принесу поесть. Я буду приносить тебе еду каждый день.
Ты сделал жест букетом — что-то вроде салюта, поднеся цветы к голове, и пошел, сначала пятясь, а потом, развернувшись, быстро зашагал прочь. Я видела, как ты сунул руку в сумку, вынул следующий кусок хлеба и поднес его ко рту. На углу улицы ты неожиданно остановился, повернулся и крикнул с набитым ртом:
— Я вас жду!
— Я приду, — ответила я. — Завтра.
Но, будто не услышав этих слов, ты повторил снова: — Я вас жду, — глухим голосом ты сказал это два раза, потом повернулся. Я подождала, пока ты не скроешься за углом, и направилась к подъезду дома.
Ступени были усеяны капельками воды — гвоздики закапали всю лестницу, и этот странный след вел прямо к нашей двери, прямо ко мне, к моему намокшему халату. А на другом конце водной дорожки находился ты — и каждое мгновение капли должны были падать на тротуар, и, несмотря на жару, стоявшую в тот день, я была уверена, что эта дорожка надолго останется на земле и асфальте.
Адем и Мелих пришли немного позже. Мелих вбежал в квартиру с криком:
— Мама, мама, — и, когда нашел меня, бросился ко мне, протягивая воздушные шарики, пять розовых шаров, наполненных гелием, привязанных к его пальцу и стремящихся улететь.
— Мы принесли тебе подарок, как обещали, — сказал он, обнимая меня. Он отвязал веревочки от своей руки и осторожно вложил их в мою ладонь. Мгновение я смотрела на шарики, танцующие надо мной, сталкивающиеся друг с другом с тихим шуршанием, почти шепотом, потом сказала:
— Знаешь, что мы сделаем? Мы привяжем их к перилам балкона. Они будут развеваться на ветру, и их будет видно даже на улице.
Он захлопал в ладоши от радости, и мы пошли открывать окно, чтобы привязать пять веревочек к железным кованым завитушкам ограды. Дул легкий ветерок, и шарики красиво колыхались на ветру. Подняв глаза, я увидела вдалеке верхушки деревьев парка и подумала, что ты, возможно, оттуда тоже разглядел шарики, подающие тебе знаки, а ночью увидишь их в свете фонарей, словно отблески розовых гвоздик, плавающих в твоем пруду.
Наша мать занималась уборкой квартир в зажиточных кварталах города. Она часто брала тебя с собой — оставлять тебя одного с каждым днем становилось все труднее и труднее, иногда ты умудрялся исчезнуть, несмотря на запертую на ключ дверь, для этого хватало забыть закрыть окно. Нам приходилось искать тебя до поздней ночи, боясь найти утонувшим в пруду или лежащим на обочине дороги, как зайца, раздавленного автомобилем. Отыскать тебя было не так-то просто — напрасно мы прочесывали поля и леса, организовывали с соседями облавы с овчарками — ты пропадал бесследно, для всех твое исчезновение становилось легендой, несчастным случаем, которым пугали детей, ты оставался мальчиком на фотографии, пылящейся на кассе в булочной или за стеклом парикмахерской.
Если тебе не удавалось улизнуть, ты крушил все, что попадалось тебе под руку, и ранил себя — любая шпилька для волос, любая щепка от паркета становилась твоим оружием; или испуганно прятался в углу, в луже собственной мочи и рвоты, сходя с ума от ужаса. Мама усаживала тебя на стул в одном из этих прекрасных домов, вполголоса приказывая сидеть спокойно, и иногда давала тебе чистить мягкой тряпочкой столовое серебро, ты любил это делать и часами сидел смирно — тебе доставляло удовольствие видеть свое отражение в начищенных до блеска ложках и ножах. Ты с трудом расставался с ними — приходилось осторожно разжимать твои руки, чтобы дать тебе следующую порцию приборов. Поначалу хозяйки спускались вниз и гладили тебя по голове, называя маленьким ангелом, но ты не улыбался и смотрел на них холодно. Такое безразличие приводило их в замешательство, и они быстро переставали ласкать тебя, не осмеливаясь больше дотронуться, и, повернувшись на каблуках, выходили из кухни, а в следующий раз уже не замечали тебя.
Иногда я заходила к вам по пути из школы, натягивала на тебя пальто и уводила домой или оставалась и ждала, когда мама закончит уборку. Сидя на стуле рядом с тобой, я наблюдала за ней: повязав волосы платком, она напевала что-то себе под нос, уверенными и быстрыми движениями гладя белье, вытирая пыль или моя посуду. В то время она была еще очень молода, достаточно молода, чтобы еще помнить собственное детство и с беззаботной веселостью участвовать в наших играх. Долгое время это забавляло ее, она смеялась над нашими причудами, шила нам веселые наряды и никогда не заставляла носить что-то другое, она давала нам свою помаду и тени, которыми мы разрисовывали лица. Всем гостям, осуждающе смотревшим на нас, она с улыбкой объясняла, что любит, когда мы играем, любит слышать, что мы смеемся. «Элен не смеялась семь лет, — говорила она, — вы не представляете, как это долго».
Я вспоминаю эту веселость и помню, как постепенно она стала уступать место усталости. В шестнадцать лет она была королевой красоты — королевой праздника кукурузы, она иногда рассказывала, смеясь, затягиваясь сигаретой и становясь в гордую позу. Тогда она не думала, что все кончится уборкой и воспитанием двоих детей, один из которых будет болен странной болезнью, которую она так и не поймет. Все что угодно — краснуха, полиомиелит, болезнь крови — это она понимала. Она была раздавлена усталостью с самого утра, она держалась за поясницу, приходя в мою комнату открывать ставни, и, часто опираясь на мое плечо, хватала меня так сильно, что я вскрикивала от боли. «Элен, — говорила она, — Элен, я прошу тебя — мама так устала». Иногда ночью она тайком ходила выпивать на крыльцо, в одной рубашке, набросив на плечи пальто. И эти моменты уединенной задумчивости были самым лучшим из того, что она видела каждый день; мы слышали, как она пела что-то совсем тихо, и это были не те песенки, которые она мурлыкала во время уборки. Конечно, ее тайна сближала нас с ней, нас с нашими тайными историями, но мы никогда не говорили об этом и так и не поделились этим. И мне грустно, от этой мысли мне хочется плакать: мы так и не разделили ничего с нашей матерью.
Был еще наш отец. Он говорил, что разводил лошадей. Когда вечером он возвращался домой, от него сильно пахло навозом, и мы чихали от этого запаха. Под ногтями, на ладонях — повсюду была черная грязь, которую оставляли шкуры животных, и нам по очереди доверяли чистить его руки грубой щеткой. Конечно, это восхищало нас, мы крутились вокруг него, вдыхая этот незнакомый животный запах. Более того, иногда, когда он работал по воскресеньям, он возвращался через поле, ведя за собой на привязи лошадь. Из нашей комнаты мы слышали ее всхрапывание или ржание на лугу, возле садовой калитки, и бросались вниз с криками. Часто это были старые кобылы с серой мордой, иногда они хромали или казались больными, но для нас они все равно были прекрасными. После этого мы целыми днями скакали на игрушечных лошадках — палках, к концу которых привязывали, словно лошадиные гривы, метелки, найденные в кукурузном поле, и слезать с них отказывались даже дома. Иногда папа катал нас — он помогал нам забираться верхом — мне сзади, а тебе спереди, чтобы я могла держать тебя. Он катал нас три раза вокруг дома, потом всегда заставлял нас слезать, потому что ему пора было отводить лошадь в конюшню. Мама выходила на порог и с недовольным лицом смотрела на нас, сложив руки на груди. Она качала головой, когда мы просили ее подойти и сесть на лошадь вместе с нами, и мы думали, что это потому, что она просто боялась. Однажды я услышала, как родители спорят. «Ты не должен этого делать, — говорила мать, — если они узнают, если они узнают…». И я спрашивала себя, кто были эти «они», я никогда не представляла, что речь может идти о нас и о том, что мы можем что-то узнать. «Это веселит ребят, — спорил отец, — ты видела, как это нравится Элен?» Тогда мать что-то ответила шепотом, но так тихо, что я не услышала. Мне удалось расслышать только, как отец горько воскликнул: «Если ты думаешь, что я не предпочту сделать что-то другое».