Когда я в третий раз собрался в больницу, мне уже все было по фигу. Какие-то мужики в грязной обуви бродили по квартире, измеряли углы и торговались с женой. Затем жена стала таскать мешки с цементом, мужики задвигали шкафы, а я отправился страдать.
До меня доносились слухи. Приезжал брат и только мотал головой и восторженно вскрикивал. На выходные с отделения почти всех пациентов отправляли на побывку домой, и я тоскливо, опираясь о стены, таскался по пустым коридорам — навстречу брели слепые старухи с нечесаными волосами, а безногая тетка подкарауливала и бесшумно выкатывалась на меня из-за угла в инвалидной коляске. Судьба предлагала подобную участь, и жизнь стала похожа на дешевый триллер или даже на фильм ужасов. Потом по дороге в буфет повстречался Женя, и стало легче. Ему предстояла операция на сердце, и он боялся, не подавая вида.
— Ничего. Разрежут и зашьют. Будешь как новенький. А я неизлечим, как русская история.
Весна, однако, созрела, и солнце перестало жмотиться. Сын, дочь, брат, жена. В разных комбинациях они появлялись и разговаривали. Жена приехала с ведром супа и роняла слезу, глядя на мое шатающееся прямохождение, а когда я неуклюже пошутил по поводу происходящего за пределами моего сознания ремонта, вдруг задергала плечами и проговорила слова, полные психоневрологической правды:
— Как я тебя ненавижу!
Где— то через неделю я заявил брату:
— Все, Александр. Увози меня отсюда.
Сперва брат пробормотал непонятное, а после просто произнес:
— Я тебе не советую. Задержись здесь еще — на сколько можешь.
— Ни насколько не могу.
Прошла еще неделя, и мы поехали.
К больнице привыкаешь и даже начинаешь любить за то, что она такая же, как ты, а мир за воротами другой. Брат погнал машину на юг, и я смотрел в окно на Петербург глазами марсианина. На Московском проспекте мы заехали во двор, и я ступил отечными ногами на заасфальтированную территорию здорового мира. Возле парадной высилась куча мусора, и в ней узнавались некоторые приметы моего еще недавнего быта — пара стульев и чугунная ванна. “Зачем же она ванну-то выломала?” — подумалось вяло. С помощью брата я поднялся на второй этаж.
За дверью мужик в экстазе крушил отбойным молотом стену. Казалось, он добывает уголь, чтобы стать передовиком. Пыль стояла столбом, и я в нее протиснулся, обнаружив двоих молодцов, мотавших, словно фронтовые радисты, провода. Тут же возникла невысокая кабардино-балкарская женщина с ведерком краски и полезла на стену. За женщиной, растолкав мужчин, выбежала жена, обняла, повисла на шее, чмокнула в щеку губами, покрытыми олифой, выпалила:
— Дорогой! Наконец-то! Посмотри, какая прелесть!
Посреди одной из комнат лежали мои трусы-носки, шерстяное пальто, купленное в Париже, всякие бумаги, которые уже нельзя было назвать литературными произведениями, лежала гитара. Все это добро покрывал слой пыли. Стало ясно: от меня на белом свете почти ничего не осталось. Жена вернулась за компьютер писать письмо турецкому султану, а я лег на обломки дивана и осознал себя пустым местом… Кроме ванны, оказался выломанным и унитаз. Жена с сыном уезжали на ночь к такой же сумасшедшей подружке, содержавшей за отсутствием мужа восемнадцать котов и кошек, а я наконец оставался один, мочился в пластиковую бутылку, курил и, можно сказать, плакал.
С утра появлялся какой-нибудь Толя или Петя, и жена говорила им снисходительно:
— Вашу мать, вашу мать, вашу мать, вашу мать!
Они же что-то такое вкручивали насчет невозможности построить итальянский палаццо в старом “сталинском” доме, о подгонках и притирках и иногда исчезали, запивали, не выдержав пассионарной привередливости.
На третий день я вдруг понял: в доме нет книжного шкафа, других разных мебельных принадлежностей, а из кухни исчезли шкафчики, за которые я однажды уплатил во много раз больше, чем они стоили.
— ?
— С книжным шкафом я, возможно, и погорячилась. А все остальное… Да иди ты в жопу! Что я должна перед тобой отчитываться!
Все проходит. И это прошло. Кажется таким мелким, когда знаешь, что завтра идти на войну.
К лету вдруг полегчало, и в день пятидесятилетия я смог даже поболтаться по улице, пока дочь, сын, жена, брат пили чай с мармеладом. В середине июня приехали американские деды, и мы с Дюшей пели песни в деревне Переккюлля для дедов и пациентов-алкоголиков. Холодные тучи ползли поливать дождем, и с моря тянуло холодным сквозняком, но посреди песнопений они вдруг изнемогли, остановились, зашевелились, и на небе загорелось веселое белое солнце. А затем Дюша умер. Перед выступлением в кинотеатре “Спартак”. В бывшем кинотеатре, где теперь клуб и пиво, перед выступлением стал настраивать гитару и — упал, сердце больше не билось. Концерт, конечно, отменили, а бандиты хозяева после недоумевали: “Оттащили б его куда-нибудь в сторонку. Было кому еще на сцену выйти. А так мы на бабки попали!”
Тут снова кино и началось. Российское телевидение заказало фильм про ленинградско-петербургский рок-н-ролл, и я сперва соглашался сочинять сценарий, после отказывался, теперь снова согласился, все равно считая, что эти песни спеты, мы свои буржуазно-демократические задачи выполнили, что не музыка это вовсе была, а смысл, что история закончилась и занавес опущен, но еще живут люди и путают молодежь своим постоянным присутствием. БГ, Шевчук, Кинчев, Бутусов, еще несколько штук героев… Москва про них и хотела. И еще им был нужен труп Цоя. Я предложил снять Гребня в китайском халате, раскладывающего пасьянс, Юру запустить в джакузи, с остальными проделать схожие фокусы, но звезды могли отказаться. После я предложил “Прогулки с Ленноном”, переиначивая известное сочинение Абрама Терца. Однако выходило говенно-элитарно…
Но жизнь наша не была говенной. Ее и элитарной не назвать. Ее сравнить можно… да-да, сравнить! сравнить со своеобразным религиозным движением. Вот именно! Так и было! Сперва катакомбный период, когда молодые пророки с гитарами на подпольных сценах и вокруг каждого сотня-другая прихожан, следующая за пророком из одного зальчика в другой. Ленивые гонения властей и первые мученики. Затем рок-н-ролл сломал социализм и стал не нужен в воровской Московии. Почти всех смыло, остались лишь те, кого цунами революции забросило выше всех, ходят теперь в золотых ризах…
Вторую съемку провели в ДК Ленсовета за кулисами сборного концерта. Торопило снова взялся брать интерьвю и, как водится, никому не дал говорить. Раздобревшего БГ посадили в зимнем саду под пальмой. Предполагалось, дерево станет олицетворять жизненный успех. Боря закурил, а Торопило начал:
— Помнишь в юности, когда все было иначе, когда на знаменах было начертано “Секс. Драгз. Рок-н-ролл”, теперь замененное властью на “Порно. Героин. Попса”, тогда я сделал столько выдающегося, записав вас всех, создал своеобразные евангелия…
Животастый Торопило с жидкой бородкой сидел рядом с БГ и говорил о своем величии в вопросительной форме.
— …Ведь так?
— Да, — оставалось соглашаться Гребенщикову.
Почти то же самое получилось с Бутусовым, заробевшим перед неугомонным Тропиллой-Торопилой, а Шевчук не поддался, пресек аномалии в самом начале и навещал красивых слов о революции любви, о нашей и своей юности, о том, что:
— Была ночь! Горели костры. И это небо светилось над головой. Мы уже ощущали дух нового времени…
Еще через пару недель матерая Дюшина вдова Анна провела в том же Ленсовета концерт в честь дня рождения умершего мужа. Ее практические мотивы были понятны, как арифметика, но все, естественно, согласились. Перед тем я позвонил Никитку и предложил:
— Давай-ка сбацаем! И для удовольствия, и для кино. У меня же хроника есть, где мы в семьдесят третьем наяриваем со страшной силой. Ты там еще школьник с челкой… Я попрошу оператора снять с того же угла, а потом смонтируем старую хронику с новой.
— Я всю ночь кровью блевал, — вяло отвечает друг. — Отравился чем-то. Может, и пройдет. Юра вон тоже звал, и мне надо б с ДДТ выйти. А какие песни играть станем?