Между тем…

Не на радость переехала в свои новые палаты Дарья Михайловна. Вскоре после переезда серьезно заболел сын, рожденный в походе, крестник царя Лука-Петр.

И что случилось с этим веселым, подвижным, как ртуть, мальчиком, который так звонко взвизгивал, мило лепетал малопонятные смешные слова, косолапо бегал по большим светлым комнатам, поминутно спотыкаясь и падая на ковры?

С сияющими звездочками голубыми глазами, развевающимися, легкими, как пух, льняными кудряшками, с разгоревшимися алыми щечками, он был особенно оживлен в тот вечер. Варвара Михайловна что-то вязала. И он ластился к ней, умолял: «Тетечка, милая! Дай мне вязнуть одну петлю!» Потом… сразу сник, оставил игрушки, подошел к матери, протянул к ней ручонки и, приникши к плечу, пролепетал:

— Мама, бай!

Его унесли в детскую. Но заснуть он не мог.

— Милый! — поглаживала мама его пылающий лобик. — Почему ты не спишь?

— А ты мне песенку спей.

— Спей? — улыбалась, готовая расплакаться, мать.

— Ну, спой, — поправлялся ребенок.

Ночью он бредил, метался в жару, слабо стонал.

Врачи разводили руками, шептались. В детской стоял терпкий запах лекарств. Врачи тщательно осматривали мальчика, выстукивали, выслушивали, пичкали порошками, поили микстурами… Не помогало. Ребенок таял у всех на глазах.

Отец не отходил от врачей — настойчиво-просяще выведывал все, что могли они знать о болезни ребенка: и верил он при этом врачам и не верил: пытался строить свои догадки, предположения — и хорошие и очень плохие… Терзаясь, до крови закусывал губы, поминутно хватался за голову и метался от стены до стены своего кабинета.

«Что ж это… так вот и буду ходить?! — терялся Данилыч. — Что с сыном? Как это узнать, когда он, маленький, глупенький, не может даже сказать, что болит, а только слабо чмокает губками, перекатывая по подушке свою горячую головенку?..»

— Горе-то… горе, какое! — шептал, отирая глаза. Дарья Михайловна, пряча свое сразу осунувшееся лицо на груди мужа, обвивала его шею руками, содрогаясь всем телом, беззвучно рыдала.

— Милый!.. Родной!.. Что ж это будет!..

И оба они, измученные, исстрадавшиеся, прерывисто шепча что-то несвязное, старались, как могли, успокоить друг друга.

Потянулись мучительно тяжелые, печальные дни.

В необъятном дворце санкт-петербургского генерал-губернатора воцарилась тревожная тишина.

И вот… 25 сентября, ночью… Александр Данилович, на короткое время прилегший у себя в кабинете, внезапно, как кто резко толкнул его в бок, очнулся от тяжкого полусна. За стеной слышались испуганно торопливые голоса, мягко хлопали двери, и… откуда-то издалека доносился сдавленный, ужасный нечеловеческий стон.

«Конец! — как оборвалось все внутри. — Умер!.. Сыночек!»

Дальше проблески: полумрак детской комнаты, восковое личико, слабо освещенное синей лампадкой, прилипшая к лобику прядка волос, стеклянные, полуприкрытые веками васильки… И… и… страстно рыдающая, бьющаяся на груди у сестры Дашенька-мать…

Кругом горячечная суматоха людей…

«И кому теперь это нужно?..»

А Петр в это время плавал на «Выборге». Не подозревая о семейной трагедии Данилыча. он звал его к себе — веселиться.

Начавшаяся война с Турцией заставила оборвать все пиры и забавы.

Начались молебствия.

По домовым молельням, монастырям и церквам отправлялись торжественные службы «о победе и одолении супостатов». С хмельным туманом в голове «от вчерашнего» истово били земные поклоны государевы люди перед тяжелыми, блистающими окладами, закрывающими россыпями рубинов, жемчугов, изумрудов хрупкую живопись икон строгановского письма. Жены и дочери их, не устоявшие против искушения одеваться в немецкое платье, спешили успокоить совесть свою завещаниями, чтобы их похоронили в русских сарафанах; одна перед другой старались, жертвовали церквам, монастырям, богатые «воздухи», пелены, унизанные жемчугом, самоцветами, ибо ничем нельзя лучше, считали, почтить спасителя, божью матерь, угодников, как украсив их лики чудодейственными каменьями: курбункулами, что светят в темноте, шафирами, кои улучшают зрение, хризолитами, отгоняющими тоску, берилами, кои делают человека храбрым, аметистами, избавляющими от пьянства. Ездили к благочестивым старцам каяться в превеликих соблазнах.

«Ибо всё, еже в мире, похоть плотская и похоть очес и гордость житейская, несть от бога, — полагали благочестивые люди, — а ведомо всем, от латынского Запада, где люди от веры истинной заблудились». Бия себя в грудь, сокрушались такие: «Бога забыли!..»

Петр же сокрушался, осматривая солдатские ботфорты и башмаки.

— Теплая, сухая нога для солдата, — считал, — корень воинского крепкостоятельства!

Часто с искаженным злобой лицом, как буря, врывался к Данилычу.

— Смотри! — тыкал чуть ли не в самый нос губернатора ощерившийся рыжий гвардейский сапог. — В один месяц истрепался!.. А принимали, поди, двадцать пять лоботрясов!

— И забраковать нельзя, — пожимал плечами привыкший к таким вспышкам Данилыч, — Товар не перегорелый, не гнилой…

— А… а… — захлебывался Петр, вырывая ботфорт из рук губернатора, — а… в первый же дождь подошва под ногой разъезжается! Это как?! — швырял сапог в сторону, потрясая кулаками. — Ка-ак! Может такой солдат воевать?!

Падал в кресло, хватался за голову.

— На кого… ну на кого могу положиться?!

Войска против турок Петр решил вести сам. Встретив новый, 1711 год в Петербурге, он 17 января отбыл в Москву, поручив Меншикову управлять всем Петербургским краем и завоеванными областями.

Екатерина последовала за Петром.

Проезжая через Польшу, Петр узнал о незаконных; самоуправных поступках Данилыча. «Николи б я от вас того не чаял, — написал он Меншикову оттуда. — Зело удивляюсь: что обоз ваш слишком год после вас мешкает [в Польше], к тому же Чашники [местечко] будто на вас отобраны. Зело прошу, чтобы вы такими малыми прибытками не потеряли своей славы и кредиту. Прошу вас не оскорбиться о том, ибо первая брань лучше последней».

Дошло это до Дарьи Михайловны. Доходило до нее такое и раньше, но обычно омрачения такие рассеивались или, вернее, заглаживались самим же виновником их. Она ведь верила в своего Алексашеньку, она ведь знала его. Теперь же, после такого письма самого государя, беспокойство не проходило, и мучительное чувство какой-то особо щемящей тоски, все разрастаясь, захватило ее. «Удивительно, — недоумевала она, — почему он не рассказал мне об этом, почему я узнаю о таком от других?» Было раньше ведь, каялся он и, случалось, пытался оправдываться, не перед ней, так хоть перед самим собой. А теперь вот таится. Но еще больше ее удивляло, зачем ему нужно было идти на такие вот скрытные происки, так-то вот страшно лукавить, взваливать на себя такое тяжелое бремя? Ведь сам же он не раз говорил: «Будешь лукавить, так черт задавит». И как это все у него получалось!.. Об этом-то мог бы он ей рассказать. В чужих-то ведь землях мало ли что может статься. Ведь там всё не так: и другие обычаи, и люди иные, и не так говорят, и по-своему веруют… Приходилось-таки поискать изворотов: как найтись, обойтись?.. Но он утаил, ничего не сказал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: