Нет, эти не пойдут ни на какую сделку, от них не откупишься, не сторгуешься с ними: варвары, они не знают, что между цивилизованными людьми возможны джентльменские комбинации, уступки...
...В ночь на 24 апреля в помещении шведского консульства в Любеке он вновь встречается с Бернадоттом.
- Я согласен на все, - говорит он усталым голосом. - Арестованные датчане и норвежцы будут освобождены. Передайте Эйзенхауэру: мы готовы немедленно капитулировать на западе, но никогда не капитулируем на востоке. Западные державы должны принять нашу капитуляцию и продвинуться как можно дальше на восток.
Швед улыбается. Его собеседник явно не ориентируется в международной обстановке. С подобным предложением следовало выступить гораздо раньше. Или значительно позже. Через несколько лет. Бернадотту понятно: обе стороны упустили возможности. Медлили упрямые немцы, слишком долго политиканствовали западные союзники. Казалось, обо всем договорились в тридцать восьмом в Мюнхене, снова начали сговариваться в сорок первом году, потом оттягивали второй фронт, посылали тайных эмиссаров в Ватикан, в Швейцарию, в Швецию, в Португалию, Аллен Даллес готовил создание единого антибольшевистского фронта. И что же? Ничего не вышло: русские смешали все карты, должны были погибнуть, а оказались победителями.
Внезапно гаснет электричество, гигантские кувалды колошматят по земле, дрожат стены, взрывная волна вышибает стекла окон, в кабинет врывается резкий ночной ветер: опрокидывает чернильницу, сгребает со стола деловые бумаги.
- Нам помешали, - говорит немец. - Может быть, мы продолжим разговор в бомбоубежище?
Граф пожимает плечами:
- Едва ли я смогу быть вам полезен. Думаю, что союзники в настоящее время не согласятся на сепаратный мир. Во всяком случае, я передам своему правительству.
Потом он спрашивает:
- Что же вы намерены делать?
- Возьму батальон и пойду на Восточный фронт, - криво усмехается собеседник. - Теперь это, к сожалению, не так далеко...
Бомбежка кончилась. Он вызывает машину, садится за руль, отъезжает несколько метров. Автомобиль с грохотом врезается в проволочное заграждение, которым окружен консульский двор. Трое эсэсовцев спешат на выручку. Из кабины вылезает водитель - он без очков, фуражка слетела.
"Это зрелище показалось мне глубоко символичным", - отмечает граф Бернадотт в своем дневнике.
В десятых числах мая его видели во Фленсбурге, у Деница. Он все еще надеялся на благие перемены, шептал Шверину-Крозику:
- Я пережду... Времена меняются... Ход событий работает на меня...
Потом он исчез. Без подчиненных, без власти, без полицейского аппарата, он оказался совершенно беспомощным, не знал, что предпринять, даже законспирироваться не смог по-настоящему: сбрил усы, повязал глаз черной тряпкой, как в детективном романе, выправил фальшивые документы.
- Генрих Хитцингер... К вашим услугам...
...Хитцингер сидит в одиночной камере в лагере Вестертимке, медленно тянется время: тоска. Его распирает досада. Черт побери, кто он такой политический деятель или заурядный преступник, вынужденный скрываться от сыщиков? Может быть, весь этот маскарад - глупость, непростительная ошибка, достаточно ему назвать свое настоящее имя - и он будет принят как представитель пусть побежденного, но государства со всеми вытекающими отсюда последствиями: специальные апартаменты во дворце, где будут происходить мирные переговоры, ванна, чистое белье, наконец, приличный ужин с французским коньяком и коктейлями? Вот он входит в зал, где собрались министры, генералы, эксперты, занимает отведенное ему место. Как следует поступать в подобных случаях? Ограничиться поклоном или пожать победителям руку - по-военному, мужественным, энергичным рукопожатием?..
Генрих Хитцингер стучит в дверь камеры.
Входит дежурный офицер.
Хитцингер снимает черную повязку, надевает очки:
- Не узнаете? Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Пожалуйста, доставьте меня немедленно к фельдмаршалу Монтгомери...
В октябре 1942 года немцы рвались на Кавказ, вели бои на Волге. Впрочем, они были всюду: в Париже и в Виннице, в Нарвике и в Пятигорске, в Амстердаме и в Кракове. Зловещим пятном расплылась по карте Европы оккупация.
Мы помним эти дни и эту карту: на восток, на восток отодвигалась цепочка флажков, отступали под натиском превосходящих сил противника фронты... Почтальонши разносили "похоронные", скорбные очереди стояли у дверей магазинов - быт сорок второго года. На запад из Москвы поезда шли не дальше Можайска. В Можайске обрывалась жизнь и кончался день: дальше, за минными полями, за линией фронта, была ночь. В Вязьме у здания райисполкома стоял немец с винтовкой. На вокзале в Смоленске конвоиры подгоняли прикладами женщин - их грузили в теплушки, везли в Германию, на рынок рабов. Была ночь в Минске - выл ветер, дробно стучали выстрелы: расстреливали население. На расстрелах в Минске присутствовал Гиммлер - приехал посмотреть, как эсэсовцы стреляют в детей. Иногда попадания были точными - в голову, в грудь, но иногда эсэсовцы "мазали" - заденут плечо или ногу, раненые дети корчатся от боли, пищат. В конце концов Гиммлера стошнило. Отвернувшись, он сказал: "Это невыносимо! Расстрелы пора отменить. В дальнейшем женщин и детей следует убивать газом".
Так появились душегубки.
Горели украинские, белорусские, литовские деревни. Грабили, отбирали продовольствие, скот. Искали партизан, вешали на деревьях заложников. По домам ходили полицаи, скликали людей на работу. Это выполнялась директива Гиммлера: "Живут ли другие народы в благоденствии или издыхают от голода, интересует меня лишь в той мере, в какой они нужны как роботы для нашей культуры... Погибнут или нет от изнурения при рытье противотанкового рва десять тысяч русских баб, интересует меня лишь в том смысле, готов ли для Германии этот противотанковый ров..."
Ночь в Киеве, в Вильнюсе, в Бресте...
И ночь в Варшаве.
Дождь. Патрули. Идут по Маршалковской, по Иерусалимской аллее, свет фонарика полоснет по глазам:
- Хальт! Документы...
В варшавском гетто, в ночном ресторане, надрывается джаз. Печальную песенку про чудака Иозефа, который "карманом беден, но умом богат", сменяет потешная "Бай мир бист ду шейн":