Было уже поздно и совсем темно, когда мы приехали сюда накануне вечером. Мы съели наш обед, не разбирая вкуса, как ели всю невкусную, ужасную еду во время нашего путешествия, чувствуя себя неуютно в своей покрытой копотью одежде. У меня одеревенело лицо, мне было трудно ворочать языком, казалось, что он распух во рту. Я взглянула на сидевшего рядом Максима и увидела темные круги у него под глазами и потухший взор. Он слабо, устало улыбнулся, как бы ища моей поддержки, и я попыталась улыбнуться в ответ, хотя чувствовала, что он вдруг стал далеким и непривычно чужим - как когда-то давно, в совершенно иные времена.
Кофе оказался странным на вкус, горьким и мутным, в столовой было холодно и сумрачно. Я заметила дыру в одном из безобразных желтых абажуров, красивая мебель кое-где подпорчена, на ковре виднелись пятна. Во всем ощущался недостаток любви и ухоженности. Мы кое-как справились с едой и поднялись наверх, за все время обменявшись лишь малозначительными репликами, не вдаваясь в обсуждение нашего длинного, утомительного путешествия по печальной серой Европе. Мы все пережили, глядя из окон поезда, видя повсюду разруху, мерзость запустения и множество унылых, землистых лиц, которые равнодушными взглядами провожали проходивший мимо них тяжелый поезд. Однажды, где-то в центральной части Франции, я помахала рукой стайке детей, стоявших у перекрестка. Никто из них не помахал в ответ - может быть, они меня просто не заметили. Они продолжали молча смотреть на поезд. Почему-то, возможно, из-за усталости и возбуждения, меня это потрясло, затем мне стало грустно, и долгое время я не могла переключиться мыслями на что-нибудь другое.
Однако сейчас, глядя на освещенный луной сад, я чувствовала себя покойно и уверенно. Где-то в глубине комнаты часы пробили три, сон окончательно отлетел от меня, чему я была только рада. Я продолжала сидеть на подоконнике, благодарила ночь за покой и тишину, за живительную свежесть воздуха. И как бы ни было стыдно в том признаться, испытывала глубокое удовлетворение и умиротворенность.
Я сидела не двигаясь еще почти час, пока не заворочался Максим и не забормотал спросонья что-то малопонятное, после чего я закрыла окно и юркнула в свою кровать. Правда, предварительно я поправила Максиму покрывало и погладила его по лицу, как это делают, успокаивая разволновавшегося ребенка.
Он не проснулся, и перед самой зарей мне тоже удалось заснуть.
Утром, едва проснувшись, я сразу же почувствовала,' насколько другой здесь свет, насколько он мне знаком и приятен. Я снова подошла к окну, взглянула на лазурное, в легких облачках небо, на зарю, которая занималась над заиндевевшим садом. Мне не хотелось быть ни в каком другом месте, кроме этого. Утро было такое чистое, ясное и нежное, что я едва не разрыдалась.
Когда мы отправились в церковь, от деревьев, по мере того как солнце растапливало иней, шел пар, и я инстинктивно последовала в ту сторону, где, я знала, находилось море. Накануне вечером мы прибыли в Дувр уже затемно, при пересечении пролива море за бортом было унылое и серое, поэтому, как ни странно, я вообще не почувствовала, что была на море; а затем нас унесла прочь от моря по длинной дороге машина.
Несмотря на то что море принесло нам немало неприятностей, я скучала по нему, когда мы были за границей, скучала по шуму прибоя, по мягко набегающим на берег бухты волнам; по шуршанию гальки на пляже; я помнила о том, что оно чувствовалось всегда и везде, даже во время густого тумана, поглощавшего звуки, и о том, что в любой момент, когда мне того хотелось, я могла прийти к нему и посмотреть на прибой или полюбоваться игрой цвета, понаблюдать за тем, как оно меняется, как темнеют и вздуваются волны. Я часто мечтала о нем, видела во сне, как прихожу к нему, когда оно спокойное и умиротворенное, и смотрю откуда-то сверху на освещенную луной гладь. То море, возле которого мы жили и к которому иногда совершали прогулки во время нашего изгнания, не знало приливов и отливов, оно было сверкающее, прозрачное, удивительно голубое, фиолетовое, изумрудно-зеленое, обольстительное, нарисованное, совершенно нереальное.
Садясь утром в черную машину, я задержалась и, отвернувшись, напрягла зрение и слух в надежде почувствовать его близость. Однако ничего у меня не вышло, море было слишком далеко, и даже если бы оно было где-то рядом, Максим постарался бы его не заметить.
Я повернулась к машине и села рядом с Максимом.
Мужчины в черном дошли до церкви и остановились, чтобы поудобнее устроить на плечах свой скорбный груз. Мы неуверенно остановились позади них, и в это время малиновка залетела под навес крыльца, затем снова вылетела, и от этого сердце мое наполнилось радостью. Я почувствовала себя одним из действующих лиц спектакля, которые ожидают за кулисами момента, когда им следует появиться на сцене - освещенном открытом пространстве впереди нас. Нас было мало. Но когда мы вошли под арку, я увидела, что церковь полна народа. Все поднялись при нашем появлении. Должно быть, все это были старинные соседи и друзья, хотя я сомневалась, что способна кого-нибудь узнать.
"Я есмь Воскресение и Жизнь, - говорит Господь. - Всякий, кто верит в меня, хотя и должен умереть, будет жить".
Мы вошли внутрь, и тяжелые деревянные двери закрылись за нами, отсекли от нас солнечный осенний день, вспаханное поле, пахаря на тракторе, жаворонков, кружившихся в небе, малиновку, поющую в кустах, взъерошенных черных ворон.
Прихожане зашевелились, поворачивая головы, словно подсолнухи за солнцем, в нашу сторону, и пока мы шли к передней скамье, я чувствовала, как их взгляды жгут нам спину, ощущала их любопытство и интерес к нам, их молчаливые, но очевидные вопросы.
Церковь была настолько красивой, что у меня перехватило дыхание. Раньше я не слишком задумывалась о том, насколько скучаю по таким местам. Эта обычная, ничем не примечательная деревенская церковь была для меня столь редкостной и дорогой, как некий величайший собор. Иногда я захаживала в церковь в какой-нибудь чужеземной деревушке или городке, опускалась в полумраке на колени среди пожилых женщин в черных платьях, что-то бормочущих над своими четками, и запах ладана и оплывших свечей казался мне столь же странным, как и все остальное, мне казалось, что окружающие меня люди исповедуют какую-то экзотическую религию, совсем непохожую на ту, какую исповедуют в строгих каменных церквях моих родных мест. Я испытывала потребность побывать в церкви, я ценила покой и атмосферу благоговения, меня отчасти влекли, отчасти отталкивали статуи, исповедальни. Я никогда не пыталась свою молитву выразить словами и законченными фразами ни мысленно, ни вслух. Лишь какие-то трудно выразимые, но мощные чувства, возникая временами, завладевали мной, и некая внутренняя сила пыталась их вытолкнуть на поверхность, к которой они подходили совсем близко, но так и не находили выхода. Этому трудно дать внятное объяснение, должно быть, это можно сравнить с тем, когда стучишь по деревяшке для того, чтобы... Для чего? Чтобы оберечь себя? Спастись? Или просто для того, чтобы нас оставили в покое в нашей безопасной, спасительной гавани до конца наших дней?