Разговор оборвался на полуслове, от страха все застыли на своих местах. Выглядело это в высшей степени подозрительно, словно нас застали за каким-то недозволенным делом.

Глазками-буравчиками, спрятанными за толстыми стеклами очков, Седлатшек оглядел всю комнату, каждого в отдельности, и язвительно сказал по-чешски:

— Видно, у вас много свободного времени? Надо проверить, насколько каждый из вас загружен!

Он сделал было шаг в комнату, но остался стоять в раскрытых дверях, отчего сквозняк ворошил бумаги, разложенные на столах.

Вдруг, выпрямившись по-военному, хоть он ходил в штатском, Седлатшек злобно заорал дрожащим голосом, на этот раз по-немецки:

— Кто из вас видел Хадиму? Куда он мог подеваться?

— Сегодня его здесь не было, — ответили мы ему по-чешски.

Он окинул всех ненавидящим взглядом и повернулся на каблуках. Сквозняк захлопнул за ним дверь.

Все разошлись по своим местам, и в комнате вмиг воцарилась непривычно настороженная тишина, но тут же в коридоре снова, раздался пронзительный голос Седлатшека, разносившийся по всему зданию, однако что он говорил — разобрать было невозможно.

Потом раздался крик — кричали разом несколько человек, — послышался топот на лестнице, стук дверей и какие-то приказы по-немецки.

Мы толпой бросились к двери, один за другим выглядывали в коридор, но коридор был уже пуст, только внизу на лестнице еще раздавались голоса, и топот.

Из всех дверей нашего этажа высовывались испуганные лица. Соседи из комнаты рядом сообщили нам:

— Хадиму арестовали! Седлатшек привез гестаповцев!

Я подбежал к окну, выходящему во двор. Половина двора находилась в тени. Солнце ярко освещало здание напротив. Из нашего подъезда вышли четверо. Впереди Седлатшек, за ним, между двумя незнакомыми мужчинами в штатском, — Хадима. Если бы я не знал, что случилось, я мог бы подумать, что они идут в соседний цех по служебным делам. Трое шли обычным спокойным шагом. И только Седлатшек суетился, то забегал вперед, то отставал, размахивал руками и что-то выкрикивал.

Когда они миновали теневую часть двора, Хадима на мгновение остановился на границе тени и света, обернулся и помахал нам рукой. Словно почувствовал, что все мы сгрудились у окон, и решил попрощаться с нами.

Мужчина, шедший сбоку, грубо схватил Хадиму за руку и потащил за собой так стремительно, что тот чуть не упал.

В узком проходе неподалеку от фабричных ворот стояла низкая черная машина. Мы видели, как сначала в нее сел Хадима, потом те двое, все это время Седлатшек стоял навытяжку, вскинув вперед правую руку. Черная машина медленно двинулась к фабричным воротам.

Горькие слезы бессилия выступили у меня на глазах.

В моей памяти навсегда запечатлелась сгорбленная фигура бухгалтера Хадимы, когда он остановился на контрастной полосе, отделяющей темную часть двора от ярко освещенной, и махнул нам на прощание рукой.

В сумерки я снова пошел в лес, хотя и знал, что Виола сегодня не придет.

Мне хотелось видеть ее, потому что только она, она одна, могла утешить меня и помочь побороть нарастающий страх.

Я стоял на опушке, ветви высоких сосен сочувственно шумели у меня над головой, а над ними на бледно-сером небе мерцали первые робкие звезды.

Прогретый за день лес дышал теплом. Где-то вблизи протяжно кричала сова, над полем пролетела большая черная птица, захлопав крыльями, она скрылась в густом молодняке за шоссе. И снова наступила тишина, удивительная, умиротворяющая тишина.

Я смотрел вниз на город, окутанный сизой дымкой, он представлялся мне скопищем темных человеческих жилищ, казалось, будто его жители живут в полном мраке. Только из неразличимых во тьме труб нашей фабрики поднимался белесый дым, полосами стлавшийся над крышами города.

Я вышел из леса и пошел по жнивью. Остановился на минуту, и еще раз оглянулся.

Небо за стекольным заводом было неестественно красным, словно где-то вдалеке разгорался пожар.

10

До сих пор я жил как во сне, витал мыслями в облаках и невольно оберегал себя от ужасов, с которыми чем дальше, тем больше сталкивала меня жизнь.

История с бухгалтером Хадимой глубоко потрясла меня; ведь до того времени я жил только своей любовью, не видел никого и ничего вокруг себя, кроме Виолы. Я не мог поверить, что человек, которого я привык видеть ежедневно, с которым любил переброситься парой слов, к которому чувствовал симпатию и доверие, вдруг не придет больше на работу, исчезнет, пропадет, как в воду канет. Он уж больше не будет возвращаться домой на мотоцикле, не будет поджидать меня у фабричных ворот после смены, не будет ночевать в нашем предместье в домике своей портнихи, стены которого были увиты диким виноградом. Больше я не увижу его тихим вечером около стекольного завода.

Я не только ощущал отсутствие Хадимы, ведь он был мне и опорой, и советчиком, но его арест словно бы обнажил болезненную рану, которая никак не залечивалась. Меня обуревала тоска, неутолимая тоска, которая гложет человека, когда он бессилен против жестокой несправедливости.

На работе вдруг перестали о нем говорить: боялись вспоминать его неожиданный арест, не хотели показать свой страх. Никто не осмеливался прикоснуться к трагическим событиям последних дней, казалось, люди хотели как можно скорее о них забыть. Все сторонились Седлатшека, он теперь держал в страхе всю фабрику. И когда я заводил речь о Хадиме, гадая, что с ним теперь, люди в ответ боязливо опускали глаза и лишь неопределенно пожимали плечами.

Тут я обратился к записям, которые он просил меня спрятать. Уже тогда он предчувствовал свой скорый арест, потому что Седлатшек вынюхивал его.

Я пролистал их несколько раз. Там были выписки из прочитанных книг, высказывания знаменитых людей, прилежно перенесенные красивым бухгалтерским почерком на белые в клеточку странички школьной тетради.

Вначале выбор их показался мне странным, поспешным и подчас случайным. Потом я понял, что он выписывал для себя то, что служило подтверждением или развитием его взгляда на жизнь.

Больше всего меня привлекла первая цитата, усердно выведенная крупными каллиграфическими буквами:

«Я представляю себе человечество как гигантскую армию рабочих, возводящих великолепный храм Правды. Я живу и работаю вместе с ними. Мое тело, рабочий механизм, исчезнет, распылится, но результаты моего труда останутся. Мне дорого сознание того, что я, незаметный, безымянный труженик, помогал созидать великолепное здание Правды, которое возводится человечеством с древнейших времен. И каждый камень, заложенный мной в это здание, — бессмертен».

Под цитатой стояла подпись — Клемент Готвальд.

Я смутно припоминал, кто такой Готвальд, кажется, от Хадимы я о нем и слышал, знал, что сейчас он живет в Москве, откуда руководит борьбой против оккупантов. Поэтому я здорово перепугался. Без долгих размышлений я хорошенько завернул тетрадь, обмотал ее паклей, засунул в щель между бревнами на чердаке, а сверху еще зашпаклевал.

Но меня неотступно преследовала фраза, стоявшая в тетради последней:

«Жизнь за жизнь, кровь за кровь!»

К этим словам, под которыми не значилось имени автора, Хадима, по-видимому, относился особенно серьезно. Ими он руководствовался в мрачные годы оккупации, хотел внести свою лепту в победу над фашизмом.

Запали мне в память и другие слова, написанные карандашом на обложке тетради:

«Наше будущее зависит от того, как мы будем действовать».

Я вспоминал тихий проникновенный голос Хадимы, его горькую усмешку. Если до ареста Хадимы в его жизни я многого не понимал, то теперь у меня словно открылись глаза; сейчас он стал мне гораздо ближе, чем раньше.

Я возвращался с работы домой в странном состоянии: в голове шумело, звонкие удары колоколов, доносившиеся издалека, гулко отдавались в ушах, перед глазами все прыгало, казалось расплывчатым, неясным. И улица, по которой я шел, вдруг стала покатой, так что временами я сам казался себе пьяным, неуверенно пробирающимся домой. Возможно, виной тому было палящее солнце, возможно, усталость, вдобавок я почти не спал последнее время — словом, чувствовал я себя хуже некуда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: