— Скоро пойдет.

— Большой? — встревоженно спрашивает Савин. Он недавно работает на этой трассе, но знает уже, что опытные оленеводы редко ошибаются в таких вопросах.

Этувги ещё раз внимательно всматривается в облака, висящие над далекими холмами, и отвечает:

— Нет, большого, наверно, не будет.

— Ну, а маленький нам не помеха. Это что-нибудь местное. Как говорится, незначительные осадки местного характера. Ничего, сегодня полетим!

Несколько минут они стоят молча, любуясь удивительной игрой полярного сияния. Кажется, будто разноцветные флаги развеваются в небе и будто едва различимый шелест этих светящихся, поминутно меняющих свой цвет флагов долетает до земли.

— Шелестит, — говорит Этувги.

— Это ветер. Снежную пыль по насту гонит.

— Наверно, ветер, — соглашается Этувги и, неожиданно рассмеявшись, говорит: — У нас считалось… Это когда я ещё мальчишкой был… У нас считалось так: если свистнуть погромче — в два пальца, знаешь? — тогда сияние сильней заколышется, ярче засветится, быстрей меняться станет.

— Пробовали?

— А как же.

— Ну и что? Действовало?

— Да, нам так казалось…

— А если сейчас? — Савин с озорной улыбкой подносит ко рту два пальца.

— Нет, — говорит Этувги, — сейчас не подействует. Для этого надо мальчишкой быть, надо в сказки верить.

Савин опускает руку. Не потому, что давно уже не верит сказкам, а потому, что не хочет нарушить торжественную тишину полярной ночи.

— Когда такая вот кругом тишина, — говорит он, — странное чувство иногда появляется. Будто во всем мире сейчас спят. Будто во всем мире вовсе ничего нет, кроме этих вот нескольких домиков, да снегов бесконечных, да полярного сияния…

Но это, очевидно, не так. Как бы в ответ на его слова откуда-то издалека доносится лай, а вслед за тем на гребне холма появляется собачья упряжка. Некоторое время она несется вдоль гребня, потом — вниз, по пологому склону холма. Она огибает озеро, пересекает снежное поле аэродрома и резко останавливается неподалеку от домика, в котором горит свет. Оттуда, услышав заливистый лай приближающейся собачьей упряжки, люди уже бегут навстречу позднему гостю. Они окружают нарту.

С нарты встает невысокого роста старик. Видно, что он проделал немалый путь. Усы его, брови и ресницы покрыты инеем. Он откидывает назад малахай, и его седую — словно тоже покрытую инеем — голову освещает холодный зеленоватый свет полярного сияния.

Старик одет по-праздничному. На нём широкий балахон из оленьей замши, на спине болтается белая шкурка горностая; штаны, сшитые из светлых камусов — узких полосок шкуры с оленьих ног, — аккуратно заправлены в низкие торбаса; подошвы торбасов подшиты мехом белого медведя.

Такую одежду без особой причины не наденешь. Значит, есть у старика какая-то особая причина.

Не поздоровавшись, он торопливо спрашивает:

— Могу я узнать, не улетел ли ещё товарищ Этувги?

— Нет, еще не улетел, — отвечает сам Этувги.

— Это очень хорошо, — говорит старик, облегченно вздыхает и, широко улыбаясь, начинает по очереди пожимать руки всем обступившим нарту.

— Это очень хорошо, — повторяет он, — а то я уже боялся, что опоздаю. Меня зовут Гэмауге. Мне надо видеть товарища Этувги и надо говорить с ним. Скажите ему, что с ним хочет поговорить старый Гэмауге из колхоза «Утро».

— Будем знакомы, товарищ Гэмауге. Я и есть Этувги.

* * *

Старый прославленный косторез Гэмауге давно дружит с охотником Мэмылем. Трудно найти друзей, которые так подходили бы друг к другу, как они. Во-первых, они соседи. Во-вторых, оба очень любят искусство, особенно резьбу по кости. В-третьих, оба давно уже овдовели; Гэмауге сам вырастил сына, а Мэмыль вырастил дочь. В-четвертых… Но тут пойдут уже не сходства, а различия. Гэмауге целые дни просиживает над своей работой, неделями не видно его в поселке, а за пределы поселка он иногда и годами не выезжает. Что же касается Мэмыля, то без него, кажется, не обходится ни один интересный вечер в клубе, ни одно собрание, ни одно семейное торжество: всюду его приглашают, и везде он успевает побывать — и у соседей, и на полярной станции, и даже у дальних родственников, живущих в других поселках, в десятках километров от колхоза «Утро». Кроме того, косторез Гэмауге настолько же молчалив, насколько разговорчив охотник Мэмыль.

И надо сказать, что эти различия скрепляют их дружбу не меньше, чем общие черты. Резьба по кости — работа трудная, медленная. Хорошо, когда рядом сидит приятель, умеющий порассказать обо всём на свете. Гэмауге любит, работая, послушать, а Мэмыль любит рассказывать. Он сообщает и о том, что сам повидал, и о том, что слышал от других, и о том, что написано в книгах. Правда, в грамоте никогда он не был силен, но его дочь Тэгрынэ пересказывала ему содержание каждой прочитанной книги.

Скажем, вырезает Гэмауге на твердой кости моржового клыка ветвистые, прижатые к спине рога скачущего по тундре оленя. И пока он успевал вырезать один только рог, Мэмыль, следя за его руками, успевал рассказать и обо всех событиях последнего выезда на охоту, и о замечательных подвигах Гайаваты, и о том, что механик с соседнего маяка собирается жениться на учительнице Нине Ивановне. Старому Гэмауге всё это было интересно, хотя о механике и о Нине Ивановне, как и о героях «Гайаваты», он слышал впервые в жизни.

Вот, собственно, мы и подошли к тому, что заставило старого костореза много времени спустя примчаться тихой полярной ночью на аэродром в поисках Этувги. Не случайно упомянул я о «Гайавате», хотя Мэмыль рассказывал своему другу и о многих других книгах, не менее интересных.

В тот вечер, вырезая ветвистый олений рог, Гэмауге впервые услышал о старом обычае, существовавшем когда-то у жителей Америки: если люди разных племен сходились и выкуривали вместе Трубку Мира, племена эти не должны были воевать друг с другом, должны были жить в согласии.

— Хороший обычай, — сказал Гэмауге. — Хороший, только жаль, что в Америке не все помнят обычай своих отцов.

Что обычай, о котором рассказывал Мэмыль, принадлежал только индейцам, а не всему населению Америки — это обстоятельство ускользнуло от внимания Гэмауге. Может быть, виноват в этом был Мэмыль или даже Тэгрынэ, не очень точно излагавшая отцу содержание поэмы. Когда какая-нибудь история проходит через головы нескольких человек, трудно рассчитывать, что она дойдет до последнего в том же виде, в каком пошла от первого.

Мэмыль рассказал своему другу об этом обычае уже довольно давно — ещё до того, как Тэгрынэ покинула колхоз «Утро» и улетела учиться в Хабаровск. И Гэмауге совсем, казалось, забыл об этом — мало ли о чём рассказывал ему старый охотник, у которого столько всяких историй в запасе, сколько шерстинок на густошерстной нерпе! Но однажды он всё-таки вспомнил об обычае Гайаваты.

Как-то Мэмыль упомянул о том, что в Москве должна собраться конференция сторонников мира и делегатом от Чукотки поедет на эту конференцию колхозник из соседнего поселка, знатный оленевод Этувги. Поздно вечером, уже после ухода Мэмыля, у Гэмауге зародилась мысль, которая не дала ему заснуть до самого утра. «Я пошлю с Этувги Трубку Мира, — решил старый косторез. — Я вырежу такую трубку, какой ещё никто никогда не видывал. Такую, которая будет достойна своего прекрасного названия. Я вырежу на ней…» И он стал мечтать. Как всякий истинный художник, Гэмауг уже видел в ту ночь всё, что он изобразят на трубке.

Под утро его беспокоило только одно: хватит ли у него времени, успеет ли он выполнить эту работу до отъезда делегата. Домосед Гэмауге решился даже съездить в соседний поселок, чтобы познакомиться с Этувги и разузнать всё как следует.

Этувги он не застал — знатный оленевод вместе со стадом был тогда где-то далеко в тундре; его ждали не раньше чем через неделю. А выезжать на конференцию он должен был ещё только через месяц — так по крайней мере сообщили Гэмауге в правлении колхоза.

Старик вернулся домой успокоенный: за месяц он успеет сделать всё так, как задумал. Не только резную трубку с футляром, но и табакерку к ней сделает. А это особенно важно, потому что на футляре и табакерке можно изобразить много такого, чего на самой трубке не уместить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: