Так как история человека в собирательном толковании понятия «человек», или, выражаясь фигурально, кровотоки, сухожилия и нервы исторического пути, обнажаются исключительно на изломах, прежде всего нужно было избрать какой-то излом русской народной судьбы, на котором можно бы доподлинно рассмотреть микромеханику общественного движения. Отчасти благодаря заметке, в которой упоминались декабристские имена, но главным образом потому, что первое поколение русских революционеров давало пленительный человеческий материал, наиболее предпочтительным был как раз излом 1825 года, несмотря на то что к этому источнику в разное время прикладывались несметные литературные силы, начиная от великих созидателей художественных миров и кончая простодушными чудаками. Впрочем, человеко-исторический ракурс излома 1825 года открывал именно непроторенные пути, так как, не относясь ни к историкам, ни к бытописателям, можно было бы позволить себе руководствоваться не столько интересами факта, сколько интересами ракурса, и, разлагая историческое событие на микропроцессы, отчасти пренебречь внешней стороной дела, на которой только и мыслимо повториться. К счастью, художественная проза допускает такие вольности, ибо художественная проза – это все-таки художественная проза, – как говорится, что хочу, то и ворочу, хотя она чаще всего именно тогда достигает истинности, когда ставит себя над фактом и сносится не только с тем, что было на самом деле, но и с тем, что могло или должно было быть, или вот желательно, чтобы оно именно так и было.
Вообще художественные истины не постигают, а создают. Теперь это наблюдение приходится особенно ко двору, поскольку исторические пути, и в частности события 1825 года, так запутанны и сложны, что, разбираясь в них, может быть, позволительно идти не от факта к концепции, а от концепции к факту, в чем, наверное, не будет большого урона истине, ибо любая, даже самая цепкая историческая идея все равно останется слишком человеческой, чтобы быть всеобщей, точно так же, как ни одна оригинальная мысль в силу своей естественной ограниченности никогда настолько не обнимала истинного состояния вещей, чтобы быть во всех отношениях путеводной. Правда, эта самая концепция, ориентированная на факт, уже изначально смущала тем, что отдавала, так сказать, в романтический материализм, в роммат, говоря попросту, по-советски.
Если история человеческого сообщества, с точки зрения науки, представляет собой последовательную смену социальных систем, подчиненную столбовым законам развития всего примитивного во все высокоорганизованное, то, с точки зрения человека, живая, так сказать, история есть цепь происшествий и перемен, которые особенно наглядно показывают, что ничего коренным образом не меняется и ничего по сути дела не происходит. А если все же меняется и происходит, то преимущественно в отношении признаков существа, как это было с системой российского рабовладения, которая при Иване Грозном отличалась одним, при Борисе Годунове другим, при Анне Иоанновне третьим, но в своей сути оставалась все той же системой рабовладения, на манер того, как, скажем, коренной негодяй на любой стадии развития остается все-таки негодяем. Это соображение относится не столько к тому, что во времена Рамзеса II было больше проходимцев, несчастных и голодающих, чем в эпоху французских энциклопедистов, сколько к тому, что человек может несколько раз родиться и умереть в Столетнюю войну или при татаро-монгольском иге. Между прочим, из этого следует, что история превращений, какой мы ее знаем по «Манифесту коммунистической партии», существует только для тех, кого угораздило родиться накануне того или иного исторического излома, в то время как на долю громадного большинства человеческих поколений в лучшем случае остается кропотливая, качественная, вроде бы околоисторическая работа, особенно кропотливая и околоисторическая в стародавней России, движение которой всегда больше смахивало на броуновское движение, нежели на поступательное, именуемое прогрессом. Однако всякому очевидно, что как раз в околоисторические эпохи созидались и ориентировались те силы, которые затем составляли историю превращений. Стало быть, строителями революций всегда были не только те, кто их непосредственно совершал, но и в значительной степени те, кто вольно или невольно нагнетал для них соответствующие условия, и, чтобы постичь механику исторического движения, начинать нужно издалека, с околоисторических работ, с нагнетателей соответствующих условий, а в теперешнем случае, по крайней мере, с обозрения наследства восемнадцатого столетия. В теперешнем случае это столетие дорого даже не тем, что оно воспитало воспитателей декабристов, а, во-первых, тем, что оно было неслыханно щедрым на государственные перевороты, дающие широкое представление об их конструкции и технологических перспективах, и, во-вторых, еще тем, что оно было некоторым образом переломным для нашего национального характера и русского способа бытия. Последнее обстоятельство требует особенного внимания, поскольку изучение характеров, типичных для этой эпохи, может статься, позволит достоверно установить, какие именно приобретенные свойства и каким образом могли бы иметь прямое или косвенное историческое значение. Пока тут мало что ясно: возможно, определенная роль принадлежит народившейся симпатии к новизне, возможно, солидное влияние оказали разные духовные свойства, воспитанные новорожденным культом книги и долгими зимними вечерами; хотя, может быть, дело обстоит как-то совсем иначе: положим, человек всего-навсего ногу сломал, ан глядь – делается история…
Обзор той части наследства восемнадцатого столетия, которая могла иметь отношение к событиям 1825 года, нужно по традиции начинать от Петра Великого, как от печки. Когда Петр I, провозглашенный Великим и Отцом отечества, между прочим, вовсе не за то, за что следовало, разогнал третий Рим и умер от болезни мочевого пузыря, то оказалось, что он сделал для России гораздо больше того, что сделал, – другими словами, для дальнейших судеб народа равно значительным было то, чего он не совершал и что совершилось помимо монаршей воли. Например, опираясь на требования естественного экономического роста, Петр перекроил жизнь страны по чужеземному образцу, а это породило у властей глубокое неуважение к человеческой личности и народу вообще, впоследствии ставшее государственной нормой, так как практика петровских реформ показала, что нет таких притеснений и прямых издевательств, которые не снес бы русский мужик; например, Петр навязал народу кое-какие внешние составные европейской культуры, а это окончательно размежевало Россию дворянскую и Россию, добывающую хлеб в поте лица своего, до степени сосуществования двух разных народов; например, Петр возвел в абсолют принцип неограниченного личного самоуправства, а это привело к нарождению слишком влиятельного гвардейского корпуса, который потом походя развенчивал и по первому зову короновал, неуправляемого бюрократического аппарата и владык местного и временного значения, вольно или невольно подтачивавших принцип неограниченного личного самоуправства; например, Петр был склонен к демократическому и весьма нетрезвому образу жизни, а из-за этого до такой степени поблек божественный статут российского самодержца, что Меншиков находил возможным лупить по щекам наследника Алексея, а народ – письменно и устно причислять императора к аггелам сатаны. Таким образом, сознательно созидая одно, Петр, воистину Великий, бессознательно созидал и другое, именно – чреватое противостояние сил, и тем самым внес в дело будущих потрясений во всяком случае не меньше тех, кто впоследствии делал это сознательно, что намекает на бесконечные возможности природы в ипостаси истории, которая даже наперекорности умеет подчинить своим творческим интересам. Наконец, Петр издал специальный закон о престолонаследии, наделявший монарха правом завещать шапку Мономаха кому заблагорассудится, но помер так внезапно, что сам никому не успел ее передать, и в результате этого упущения началась продолжительная переворотная эпопея, имевшая драматические последствия для монархии. Сначала усилиями Меншикова и Ягужинского на российский престол была возведена остзейская немка по фамилии Рабе, вторая жена Петра, императрица Екатерина. Когда и ей пришла пора помирать, она завещала Россию внуку царя Петра, сыну казненного царевича Алексея и Шарлотты-Софии, принцессы Брауншвейг-Вольфенбюттельской, Петру Алексеевичу, подростку. При этом были обойдены обе дочери Екатерины, которых Меншиков не допустил до престола из простого меркантильного интереса: заграничная тетка молодого Петра, императрица австрийская, посулила Александру Даниловичу за венец для племянника герцогство Козельское в Силезии, сулившее сказочные доходы. Коллективным регентом при особе юного императора был назначен Верховный Тайный совет.