Мы ели молча. Над садом по-прежнему лежала тень, но я чувствовал, как солнце — осязаемо, почти угрожающе — крадется вдоль гребня черепичной крыши, словно грабитель, затевающий набег. К полудню весь сад зальет нестерпимо жаркий, ослепительный свет, но сейчас здесь было прохладнее, чем в доме, еще не остывшем от вчерашнего зноя. В углу внезапно завозились павлины; самый крупный самец издал пронзительный крик и с чванным видом распустил хвост. Тирон бросил взгляд на птицу и вздрогнул, не готовый к этому зрелищу. Я молча жевал, морщась от непредсказуемых вспышек боли, от которой раскалывались челюсти и виски. Краем глаза я посмотрел на Тирона, юноша перевел взгляд с павлина на пустой дверной проем, в котором скрылась Бетесда.
— Это помогает от похмелья, господин?
— Что это?
Он повернулся лицом ко мне. Выражение абсолютной невинности на его лице слепило ярче, чем солнце, внезапно проглянувшее над верхушкой крыши. Его имя могло быть и греческим, но все черты его лица, за исключением глаз, были классически римскими — плавная округлость лба, щек и подбородка, чуть выпяченные губы и нос. Меня поразили его глаза: никогда прежде не встречал я глаз такого бледно-лилового оттенка, в котором, вне всяких сомнений, не было ничего римского, — вклад матери-невольницы или невольника-отца, привезенных Бог весть откуда в самое сердце империи. Глаза Тирона были слишком невинны и доверчивы, чтобы принадлежать римлянину.
— Это помогает от похмелья, — повторил Тирон, — провести утро с женщиной?
Я громко рассмеялся:
— Едва ли. Гораздо чаще это часть самой болезни. Или побудительная причина, чтобы поправиться до следующего раза.
Он посмотрел на лежащую перед ним еду и вежливо, но без восторга подцепил двумя пальцами кусочек сыра. Очевидно, что даже рабская доля приучила его к лучшей пище.
— Тогда, может быть, хлеб и сыр?
— Еда помогает, если от нее не стошнит. Но лучшему лекарству от похмелья научил меня в Александрии один мудрый врач лет десять тому назад — кажется, мне было тогда примерно столько же, сколько и тебе, и был я охоч до вина. С тех пор оно всегда меня выручало. Видишь ли, его теория состояла в том, что, когда человек напивается, некоторые соки, содержащиеся в вине, вместо того, чтобы раствориться в желудке, поднимаются, подобно гнилым испарениям, в голову. Из-за этого выделяемая мозгом флегма отвердевает, вызывая распухание и воспаление мозга. В конце концов эти соки рассасываются, и флегма размягчается. Потому-то никто не умирает от похмелья, сколь бы мучительной ни была боль.
— Выходит, что единственное лекарство — время?
— Если не считать более быстродействующего: мысли. Сосредоточенное упражнение разума. Видишь ли, если верить моему приятелю, мышление осуществляется в мозге, используя в качестве смазки выделившуюся флегму. Когда флегма загрязняется или отвердевает, начинается головная боль. Однако мысленное усилие производит свежую флегму, которая размягчает и растворяет старую; чем напряженнее думаешь, тем больше производится флегмы. Таким образом, напряженная сосредоточенность мысли ускорит естественное выздоровление от похмелья, промыв воспаленную ткань от вредных соков и обновив смазку между перепонками.
— Понимаю. — Моя речь явно произвела впечатление на Тирона, но до конца его не убедила. — Звучит очень логично. Разумеется, приходится принимать на веру исходные посылки, доказать которые невозможно.
Я откинулся на спинку стула и скрестил руки, жуя корочку хлеба.
— Доказательство — само исцеление. Видишь, я уже чувствую себя лучше, потому что должен был объяснять, как действует это лекарство. И я подозреваю, что буду совсем здоров через несколько минут, после того как изложу тебе причину твоего прихода.
Тирон осторожно улыбнулся:
— Боюсь, что лекарство не помогает, господин.
— Да?
— Ты перепутал местоимения, господин. Это я собираюсь объяснить тебе причину моего прихода.
— Напротив. Ты можешь судить по выражению моего лица, что я ничего раньше не слышал о твоем хозяине. Как бишь его зовут, Марк не-помню-как Цицерон? Совершенно с ним незнаком. И все-таки кое-что о нем я могу тебе рассказать. — Я сделал паузу — достаточно долгую, чтобы все внимание юноши обратилось на меня. — Он происходит из очень гордой семьи и в полной мере наделен этим фамильным качеством. Он живет здесь, в Риме, но родина его предков находится где-то в другом месте, возможно, на юге; они поселились в городе не так давно — самое большее поколение назад. Они более чем состоятельны, хотя и не баснословные богачи. Пока все сходится?
Тирон смотрел на меня с подозрением:
— Пока да.
— Этот Цицерон молод, как и ты сам; думаю, он чуть-чуть постарше. Он с жадностью учится ораторству и риторике и в известной мере не чужд греческой философии. Не думаю, чтобы он был эпикурейцем; возможно, стоик, но не слишком ревностный. Правильно?
— Да. — Было видно, что Тирон чувствует себя все более неуютно.
— Что же до причины твоего прихода, то вам нужны мои услуги в судебном деле, с которым Цицерон выступит перед рострами. Цицерон — адвокат, только начинающий свою карьеру. Тем не менее, дело это серьезное и весьма запутанное. Что касается человека, порекомендовавшего вам мои услуги, то это, пожалуй, величайший из римских защитников. Разумеется, это Гортензий.
— Разумеется, — выдавил из себя Тирон еле слышным шепотом. Глаза его сузились, рот был широко раскрыт. — Но как тебе удалось?..
— Какое именно дело? Думаю, об убийстве.
Тирон смотрел на меня искоса, не пряча своего искреннего изумления.
— И не о простом убийстве. Нет, хуже того. Нечто гораздо худшее…
— Ловкий трюк, — выдохнул Тирон. Он резко повернул голову, ему стоило немалых усилий отвести взгляд. — Ты проделал это, прочитав что-то в моих глазах. Колдовство.
Я сжал виски кончиками пальцев и широко развел локти, отчасти, чтобы унять сильное биение в висках, отчасти, чтобы напустить на себя театральную таинственность.
— Нечестивое преступление, — прошептал я. — Отвратительное. Несказанное. Смерть отца от руки родного сына. Отцеубийство!
Я отпустил виски и откинулся на спинку стула. Своему молодому гостю я смотрел прямо в глаза.
— Ты, Тирон из дома Марка Туллия Цицерона, пришел просить меня помочь твоему хозяину в защите некоего Секста Росция из Америи, обвиняемого в убийстве отца, имя которого он носит. И — мое похмелье окончательно прошло.
Тирон несколько раз беспомощно моргнул, уселся поудобнее и провел указательным пальцем по верхней губе, задумчиво сдвинув брови.
— Это какой-то фокус, да?
Я подарил его самой жидкой улыбкой, на какую был способен.
— Почему? Ты не веришь, что я могу читать твои мысли?
— Цицерон говорит, что не существует второго зрения или разума, читающего или предсказывающего будущее, что прорицатели, знамения и оракулы — это в худшем случае шарлатанство, в лучшем — лицедейство, а люди этого сорта пользуются доверчивостью толпы.
— А ты веришь всему, что говорит твой хозяин Цицерон? — Тирон покраснел. Прежде чем он заговорил, я поднял руку. — Не отвечай. Я ни за что не попрошу тебя говорить против твоего хозяина. Но скажи мне вот что: посещал ли Марк Туллий Цицерон Дельфийский оракул? Видел ли он святилище Великой Матери в Эфесе и отведывал ли молоко, что сочится из ее мраморных грудей? А может быть, он взбирался глубокой ночью на великие пирамиды и вслушивался в голос ветра, воющего среди древних камней?
— Нет. Думаю, что нет, — Тирон потупил взгляд. — Цицерон никогда не бывал за пределами Италии.
— Зато я, юноша, бывал.
На мгновение я погрузился в мысли, не в силах вынырнуть из потока образов, картин, звуков, запахов прошлого. Я оглядел сад и внезапно увидел, сколь он запущен и нелеп. Пристально посмотрев на еду на столе, понял, что хлеб сух и безвкусен, а сыр безнадежно прокис. Я взглянул на Тирона и вспомнил, кто он такой; как глупо тратить столько сил на то, чтобы поразить воображение какого-то раба.