Вся проблема в том, что меня, в отличие от вас, в отличие от всех, кто вырос из коротких штанишек и стал настоящим достойным членом (общества), никогда это не цепляло. Никогда не хотел врать себе, никогда не занимался высасыванием из пальца неполноценных синонимов. А может, это такой вид умственной отсталости.
Вся маргинально настроенная молодежь писает дымящимся кипятком от своей псевдо-непохожести на остальных. Все эти студенты со штангами на подбородках, все пришибленные тунеядцы, вернувшиеся из Гоа и заливающие ваши уши словесным поносом об осознании высокой истины, зальются краской и морально изведут вас в пыль, если вы скажете, что они суть такие же обыватели, как презираемый ими социум. Но вне своей тусовки они — просто беспонтовые неудачники. Развались она вдруг, рассыпься в труху по мановению волшебной палочки — просветленные ребята сядут на Арбате с четками (в лучшем случае) или начнут по-лошадиному резво, пока совсем не развалились на составные, стряпать профессиональные резюме на должности низовых менеджеров.
Только кажется, что вам насрать на социум. На самом деле вы без него не сможете. Вы задохнетесь от его неприятия и непонимания.
А что делать, если вы действительно не похожи? Вот тогда-то и начинаются самые вилы. Вилы, на которые вас насаживает одиночество. То самое, которое выглядело так романтично, когда вы читали Кастанеду. Тогда вы называли его путем одинокого воина, но время прошло, и — алле! — выясняется, что Кастанеда был одним из великих мистификаторов, а про воинов нынче пишет бородатый сказочник Коэльо.
Доставший всех и вся омерзительный голос с голубого экрана: «Вас все еще прикалывает Путь Одинокого Воина? Тогда мы идем к вам!»
В итоге — вы: либо сторчитесь и полностью перебазируетесь в наркотическую реальность, либо на коленках приползете к презираемому социуму: возьмите меня обратно, добрые дяди и тети. Они возьмут, если вы будете настойчивы. Посадят не то чтобы во главу угла, но на достаточно видное место за праздничным столом на тупой вечеринке бывших друзей, приуроченной к чьему-нибудь юбилею или христианскому празднику. Одно но: переть вас от этого не будет. Хотя в общем-то вы вполне сможете время от времени убеждать себя и окружающих в том, что вы счастливы и что именно этот период вашей жизни — то, о чем вы всегда мечтали.
Когда все мои соседи по разбалансированному коленвалу вышли из автомастерской — почти новыми, только старыми (зато готовыми к очередным километрам вращения в строго заданном направлении), — я долго думал и сделал то же самое. Я оперативно женился (по любви, подоспевшей как нельзя кстати) и спешно сделал минимально достаточную карьеру редактора периодического издания неформального толка. Моя жена была милой и доброй девушкой, мечтой поэта или топ-менеджера крупного производителя безалкогольных напитков. Она вкусно готовила, любила меня до беспамятства и мечтала о детях и тихом старении в шалашном раю (в роли которого выступала двухкомнатная квартира в Ясенево, оставленная ей в наследство пращурами по отцовской линии).
Я любил ее настолько, насколько позволял мне здоровый, мужской и (к тому времени) уже достаточно повидавший организм. Я был готов скорее отгрызть себе правую руку, чем сделать ей больно, честное слово. Проблема заключалась лишь в том, что каждое мгновение, каждую из двадцати шести тысячи двухсот восьмидесяти минут нашей совместной жизни мне было невыносимо скучно.
В этом не было вины моей жены. В этом была только моя вина — моя и наркотика, на котором я плотно сидел всю свою предсемейную биографию. Наркотика под названием Real.
Того, распробовав вкус которого вы уже вряд ли сможете коротать жизнь у телевизора вдвоем с любимой (пусть хоть трижды любимой) женщиной. А если и сможете — то каждую из оставшихся вам минут будете вспоминать То, Что Было До. Как благополучно слезшие выпускники клиники Маршака всегда вспоминают героин. Что вы станете делать с этими воспоминаниями, в какую метафизическую задницу их засунете — ваше личное дело, но они не дадут вам спать. Они гаденькими аспидами будут вползать в ваши извилины, как при встрече со старыми друзьями.
Люди считают опасными только наркотики, но самое опасное — знание, в то время как наркотики (да и то не все) дают всего лишь иллюзию знания. А самое опасное из знаний — знание о Настоящем. Истина, которая не для нормальных легких. Не каббала и не вечные трипы всяких оккультных психов. Не экскурсия в ад, предпринимаемая глупыми тинейджерами по накурке в общагах на улицах Шверников.
Все дело в том, что если вам один раз (но по-настоящему) сорвало голову — я имею в виду, реально сорвало, а не так, как приятно думать прыщавым пионерам, ушедшим в свой первый запой и клянущимся всем вокруг в своей ненависти к системе, — вас уже вряд ли когда-нибудь пробьет на простые человеческие радости. Если уж я вспомнил о том своем бэд-трипе: вы тоже теперь дышите воздухом, который не для нормальных легких. К предельной истине и прочим пубертатным навязкам это никакого отношения не имеет, но само определение здесь как нельзя кстати. Таких людей со снесенной психикой принято считать инфантами терриблями, монстрами и вырожденцами (типа, они неспособны любить, их не вставляет от основного предписания всех пророков основных мировых религий — плодиться и размножаться), но на самом деле у них просто другая система ценностей. Что вовсе не подразумевает их неспособность любить.
Просто любовь не всегда оказывается тем, что вы привыкли о ней думать. Она вовсе не обязательно сопряжена с не очень охотным, но (в силу возраста) необходимым оседанием в четырех стенах из-за навязчивой боязни одиночества.
Еще о любви. «Аll U need is Love», — пела самая главная мальчуковая группа всех времен и народов в эпоху, когда ее члены только-только поменяли двубортные пиджачки на псевдохипповские камзолы и начали отращивать патлы вместо стрижек под горшок. «Любовь убивает», — пела во время моих шестидесятых малоизвестная московская панк-группа «Пурген». Правы и те, и другие. Моя любовь меня — убивала. Била ломиком по голове и ковырялась в мозгах — целенаправленно и методично, ровно три года (что составляет, если напрячь внутренний калькулятор, двадцать шесть тысяч двести восемьдесят минут). Заставляла предавать. Сначала, как водится, друзей (они, правда, платили тем же), потом себя, а в конечном итоге вообще весь мир. Я ничего не мог поделать с этим постепенным и долгоиграюще-изнурительным схождением в могилу. Так же, как и вы, только осознавая присутствие этого процесса. К своему несчастью — осознавая.
Когда я был уже полутрупом, потерянной окоченевшей тушей со следами давно начавшегося разложения, в нашей семейной жизни появился Ролан Факинберг.
С каждым шагом панорама Манежной площади, наполовину скрытая останками самого Манежа, разворачивалась перед нами все основательнее: две третьих, три четвертых, четыре пятых, пять шестых. И так далее, прогрессия стремится к единому целому.
Ни намека на грандиозное шоу Ролана Факинберга. Сей факт тоже открывался нам — поэтапно, вслед за панорамой.
Это казалось странным (как минимум). Грандиозные шоу так не делаются. Грандиозные шоу рекламируются и готовятся заранее. Я хочу сказать: они не начинаются просто так, с полпинка. Задолго до действа на месте его проведения копошатся пролетарии, сооружаются трибуны-декорации, кипит деятельность. В нашем случае ничего этого не наблюдалось.
Пешеходы собирались в стаи возле светофоров по обе стороны от проезжей части, ждали зеленый и переплетающимися лентами текли во встречных направлениях. Самые нетерпеливые спускались вниз по ступеням подземного перехода. Над ними грохотали автомобили: закрыты окна — есть кондишен, открыты — нет. Типовая картина без признаков загадочности. И только когда мы собрались сворачивать налево, за решетку, к памятнику Ломоносову, уже боковым зрением я заметил человеческий сгусток возле дальнего от нас угла Манежа. Не то чтобы очень большой — так, мини-пародию на Вавилонское столпотворение. Едва тянущий на то, чтобы (с большой натяжкой) быть сочтенным за рака на безрыбье.