Это очень ясно в пародии. «Дон-Кихот» – это не рыцарский роман, это противорыцарский роман и в то же время – и это самое главное – это роман о рыцаре нового общества, о гуманисте.
Маяковский не Дон-Кихот, так как он вооружен новым оружием.
Маяковский разбивал слова рифмой, особенно в ранних стихах; он подчеркивал это графической разбивкой.
Так делали и символисты, но они не для того делали, и это не то значило.
Проблема наследования традиции – проблема переосмысления.
Хлебников близок Маяковскому и бесконечно далек.
Маяковский среди молодых художников того времени был человеком отдельным, потому что он был человеком борющимся и охватывающим жизнь целиком.
Сейчас вспомнил ленту Московского фестиваля 1961 года. Лента шведская, называется она «Судья», режиссер ее Альф Шёберг и сценаристы Вильгельм Моберг и Альф Шёберг.
Это талантливое произведение рассказывает об отсутствии правосудия в буржуазном обществе. Молодого поэта его опекун, судья, сперва лишает наследства, потом сажает в сумасшедший дом.
Дело кончается условно благополучно. Комическая старуха, преподавательница музыки, при помощи магнитофона записала саморазоблачающий разговор судьи, и в результате поэт получает обратно свою невесту, вероятно, и свое состояние.
Это сделано условно и пародийно.
Самое талантливое место в ленте – это изображение сумасшедшего дома. В легком тумане стоят зимние деревья с обрубленными сучьями, туман, снег, тишина.
Поэт, загнанный в сумасшедший дом, сидит и пишет стихи. Здесь он получил «жизненный опыт» и защиту от жизни – двери сумасшедшего дома. Доктор-тюремщик теперь почти любит сломанного человека и восхищается его стихами.
Юноша пишет стихи о ласточке, которая на белой стене неба начертила какие-то простые слова.
Это сердце ленты, здесь нет иронии, здесь есть вдохновение.
Левое искусство прошлого у нас и левое искусство Запада так освобождалось от «судьи», получая иллюзорную свободу в больнице.
Но из больницы надо уходить, а уходить можно только в борьбу.
Хлебников после Октябрьской революции писал такие стихи, как «Ночь перед Советами».
Маяковский никогда не уходил с поля боя.
Хлебникова изда?ли после его смерти. Его друзья Бурлюки издавали Хлебникова как сенсацию. Как поэзию, как поэта его узнала только революция.
Хлебников ушел к людям, в революцию.
Помню, как ходил с Маяковским, которого сейчас не могу и про себя назвать Володя, а не Владимир Владимирович, вдоль мощеных улиц Петербурга, по пестрым от солнечных прорывов аллеям Летнего сада, по набережным Невы, по Жуковской улице, где жила женщина, в которую поэт был влюблен.
Куски пейзажей вгорели, вплавились в стихи Маяковского.
Поэт был тих, грустен, ироничен, спокоен. Он был уверен, он знал, что революция произойдет быстро. Он относился к окружающему так, как относятся к исчезающему. Так Чернышевский относился к людям, которые в его время спорили с революцией. Он знал, что они исторически не могут уступить революции и погибнут. Они не только страшны, но они и жалки.
Маяковский был юношей, воспитанным революцией 1905 года, он хорошо знал тогдашнюю литературу революции – Ленина, Маркса, Бебеля. Знал и чтил Чернышевского. С неожиданной точностью помнил и любил русскую классическую литературу, и прежде всего Блока, Пушкина. Но больше всего он любил «сегодня» для «завтра».
Великий узбекский поэт Навои говорил ученикам, чтобы они не писали про драгоценные камни. Если хотите создать розы, будьте землею, писал он.
Образы Гоголя оттого драгоценны, что они земля.
Маяковский – земля, улица, камни города.
Я шел с ним рядом по тем же мостовым, не зная, как камни драгоценны.
Его любовь была любовью нового человека.
Она была как хлеб насущный – сегодняшняя и новая.
Она могла бы счастливо осуществиться через десятилетия. Он должен был для этой любви вместе с другими построить коммунизм.
Путь к этой любви идет через звезды.
У Маяковского в стихах есть космические корабли.
Надо достичь Большой Медведицы, для того чтобы смирить боль и прогнать медвежью спячку человеческого сердца.
Анекдоты в самом высоком смысле я не хочу записывать. Может быть, они нужны для того, чтобы люди запомнили, как выглядел новый человек в уже не первых, зрелых набросках жизни.
Летят через космос, пользуясь планетой как средством передвижения, люди. Те, которые понимают свое астрономическое положение, кажутся наивными в комнатном представлении обывателя.
Маяковский был человеком будущего, таким, каким должен быть коммунист.
Вступление к главам о старом университете
Буду рассказывать о старом университете и о литературной жизни Петербурга.
Двенадцать крыш покрывают здание двенадцати коллегий, созданное для достижения единства управления Петром I.
Для архитектурного выявления единства здание в первом этаже имело от Невы до Невки сквозной проход под аркадами, а во втором этаже – коридор от реки до реки.
Студента из одного конца коридора в другой видел я как двухлетнего мальчика – так уменьшал размах архитектуры размеры человеческого существа.
Коридор весь в окнах. В коридор выходят двери. Двери ведут в полутемные комнаты с ясеневыми шкафами. За ними светлые аудитории.
В коридорах висят на фанерных щитах записки и объявления.
Конец коридора отрезан: в отрезке выгорожено какое-то отделение канцелярии.
Здесь на бумагах, писанных от руки, разрастаются списки людей, стремящихся что-то сдать, куда-то записаться или от чего-нибудь уклониться.
В коридоре часто становятся очереди – очень организованные. Двенадцать коллегий стоят боком к Неве, потому что когда-то перед ними был болотистый пустырь, поросший осокой, за ним синела Нева и стояла на страже реки крепость.
Двенадцать коллегий, сомкнувшись плечами, стояли фронтом перед военной силой.
Застроилась Стрелка. – Стали перед Биржей ростральные колонны.
Город вырос, изменил свой центр, и теперь трудно решить, на что равняется длинное здание, перед кем держит фронт университет.
Студенты ходили по коридору, одетые в зеленые диагоналевые штаны, рубашки, тужурки. Крахмального белья и сюртуков мало.
Я носил тогда тужурку, но в качестве парада надевал зеленый сюртук брата прямо на ночную рубашку. Этот сюртук один раз уже кончил университет.
Горький звал его потом пожарным мундиром.
Сюртук в 1919 году на Мальцевском рынке был выменян на муку и соль.
Студенты ходили в университетском коридоре, считая, что именно здесь с криком решаются все планы будущего. Шумели. Бастовали. Спорили. Стояли в очередях. Решали научные вопросы.
Учились и в аудиториях. Аудитории юристов переполнены. Аудитории физиков, филологов часто пустовали, и профессора читали лекции – очень интересные – перед двумя-тремя постоянными студентами.
Историко-филологический факультет Петербургского университета был силен и по составу профессуры, и по уровню студенчества. Иногда в почти пустой аудитории сидел профессор, перед ним два студента, а эта группка была отрядом передовой науки.
Много было людей в аудитории академика Платонова. Помню его спокойный, ничему не удивляющийся голос человека, достигшего либерального, талантливого всеведения.
Случилось однажды, что студент В. К. Шилейко, переводчик древневавилонской поэмы о трудах и подвигах царя Гильгамеша, забыл внести двадцать пять рублей за слушание лекций. Канцелярия, находящаяся в нижнем этаже, его механически исключила; но оказалось, что надо закрыть и отделение факультета.
В университете были и великие филологи, такие, как египтолог Б. Тураев, китаевед В. Алексеев, монголовед В. Бартольд, много было знающих, трудолюбивых людей.
Университет давал нам много, хотя семинарские занятия были более многочисленны, чем организованны. Помню чернобородого Семена Афанасьевича Венгерова, эмпирика и библиографа, все записывающего на карточки, всегда начинающего новые издания, которым не суждено было кончиться.