Семен Афанасьевич Венгеров трудолюбиво собирал у всех писателей и даже студентов анкеты о биографиях или хотя бы о намерениях в жизни. Так он первым получил автобиографию от Горького.
Семен Афанасьевич понимал, что литература делается многими, это общий труд и неизвестно еще, кто возглавит эпоху. Поэтому надо изучать и еще не прославленных и даже забытых.
В области античной филологии работало несколько замечательных исследователей и издателей памятников античной литературы. Знаменитей, но не замечательней всех был красноречивый и седой Фаддей Зелинский, оратор с превосходным жестом, обладатель плотной, облегающей щеки и подбородок бороды, как будто копирующей бороду Софокла, известную нам по статуе.
Фаддей Францевич Зелинский – большой знаток греческой и римской литературы, но он вписывал свое мировоззрение в античность. Стиль его отличался пышностью, как позднее иезуитское барокко или как стиль Вячеслава Иванова.
Он был надменен и не только в комментариях, а прямо на строке переделывал переводы Иннокентия Анненского. Переделки производились Фаддеем Францевичем с необыкновенной самоуверенностью и им не отмечались, как Зевс не отмечал подписью ливней, проливаемых им на Грецию.
Сам Фаддей Францевич был вдохновенно плоским поэтом – это делало его нечеловечески самоуверенным. В нарядных теоретических книгах Ф. Зелинский уверял, что школа без латыни – социальное преступление и что гимназист носит свою форменную фуражку «божьей милостью».
Этот профессор был чиновником-ницшеанцем и верил в сверхчиновника, окончившего классическую гимназию и тем самым ставшего выше обычной морали.
Больше было профессоров-либералов, которые верили в счастливую непрерывность эпох.
Для них будущее, уже снабженное тщательно проверенным профессорским комментарием, стояло в конце университетского коридора с обманчивой четкостью.
В первом этаже профессор Ф. Батюшков, человек талантливый, несколько дилетантски настроенный, устроил вечер в честь поэта Бальмонта. У Бальмонта были рыжие пышные волосы. Рост у него был маленький. Он много читал в подлинниках, но сам был птицей без гнезда.
Сейчас он сидел лицом к окну за длинным академическим столом, покрытым добротным парадным зеленым сукном.
Его хвалили по-разному, говорили о том, как он открыл для русских поэзию разных народов, а его самого называли дедом новой русской поэзии.
Вставали – один старик за другим – и по очереди с достоинством произносили хвалебные речи.
Поэт встал и протянул к окну руку с розовыми тонкими пальцами.
За окном шумели озябшими листьями ряды деревьев Университетского переулка.
Бальмонт сказал высоким и красивым голосом:
– Меня здесь называют дедом, но я неблагодарный дед и не признаю вас своим потомством. Вы ищете поэзию в прошлом, в переводах, ищете поэзию в поэзии, а она там, на улице, вот там... – И поэт протянул руку, еще раз указывая на академические стекла.
Поэзия была за окнами, но не на той улице.
Университет стоял фасадом в пустынный тупик и не мог повернуться к Неве, к революции Блока и Маяковского.
Академик Краковской академии И. А. Бодуэн де Куртенэ
Я не лингвист, в чем раскаиваюсь и буду раскаиваться до смерти. Стану писать как литератор о лингвистике, стараясь понять, что получили мы от великого ученого и чего я не смог получить.
Бодуэн де Куртенэ – человек, задающий будущему не загадки, а задачи.
Иду не как на экзамен: экзамены у Бодуэна де Куртенэ были легкие. Он хотя и задавал трудные вопросы, но не удивлялся незнанию. Огорчался прежней ложной учености и шрамам, оставшимся на теле языкознания от пут классической филологии, увлечения многочтением.
Удивлялся тому, что люди за книгой не видели жизни языка, за словом – мысли.
Деревянный Дворцовый мост скрипит смоляными барками, круто свитыми канатами. Оглянусь еще раз.
Эхо воспоминания выражает рост понимания.
Вижу вещь и так, как увидел первым узнаванием, и в то же время вижу, оглядываясь, как бы в спину.
За рекой сереют стены Петропавловской крепости. Шпиль Петропавловского собора уже третий век золотом отражается в Неве. Серая стена крепости привычной тенью отрезает в воде золотое отражение.
Налево, за двумя многопролетными мостами, темно краснеют кирпичи большого здания над зеленым откосом дальнего берега Невы. Над зданием блестят кресты: это тюрьма. Она так и называется – «Кресты».
Левее крепости, у устья Малой Невы и колонн Биржи, виден за Зоологическим музеем и Кунсткамерой красный бок Петербургского университета. Университет длинен, как профессорская полка с книгами, составленная из двенадцати секций. Здесь Бодуэн де Куртенэ. Его сперва именовали приват-доцентом, потом он долго был экстраординарным профессором.
Создавая новую школу лингвистики, долго скитался он по университетам Запада и России бездомным, прославленным и экстраординарным.
Звание «ординарного» считалось по оплате и месту на заседаниях много выше. Ординарное звание Бодуэн получил в 1901 году.
Род Бодуэна экстраординарен. Он польский только лет триста.
Бодуэны, считавшие себя принцами крови, долго до этого скитались по разным странам.
Профессор Бодуэн де Куртенэ – потомок крестоносцев, потомок иерусалимского короля Болдуина, обласкавшего в 1107 году русского паломника Даниила.
Иерусалим был отбит мусульманами. После многих сражений крестоносцы разбрелись. Не скоро попали в Польшу Бодуэны. От них и происходит Иван Александрович, который родился в 1845 году в Радзимине, под Варшавой.
Говорят, что когда ему в Казани сильно надоела полиция, спрашивая о связях и происхождении, то профессор заказал карточки с обозначением:
«И. А. Бодуэн де Куртенэ. Иерусалимский король».
Польская – серьезная и притязательная – шутка.
Бодуэн был замечательным лингвистом, занимающимся общими вопросами лингвистики на материале славянских языков. Он не был космополитом, но, любя народы, считал себя в отношениях с правительствами экстерриториальным.
Стремился он и к освобождению от книги во имя непосредственного наблюдения за живой языковой средой.
Язык народа состоит из отдельных «языков» говорящих людей, как лес из деревьев. Но дерево может расти отдельно, а человек говорит для того, чтобы его поняли. Слово произносится для слышания. Слово – сигнал для другого человека. Даже «эй» предполагает второго, могущего обернуться. Человек имеет внутреннюю речь, но говорит потому, что говорит человечество.
Бодуэн интересовался сегодняшним языком во всех его проявлениях, современной литературой – в том числе футуристами. Лингвисты Лев Якубинский, Евгений Поливанов, Сергей Бернштейн, Сергей Бонди, Давид Выгодский были его учениками. Я увидел профессора, когда он был уже стариком лет шестидесяти пяти – невысоким, поседевшим. Читал лекции Бодуэн высоким голосом, заикался. Но казалось, что он не заикается, а удивляется тем вещам, которые вот только сейчас раскрылись перед ним.
Соединяя в теории им разъединенное в анализе, Бодуэн не довел до конца своей работы. Его книги, небольшие по размеру, переполнены наблюдениями, как поезд на железной дороге. Пассажиры-мысли переполняли все вагонные полки, висели между вагонами, висели на подножках. Они не все и не всегда ехали в одну и ту же сторону.
Были попавшие не в тот поезд.
Старая, много сот лет существующая филология выросла на исследовании древних языков, на комментировании языков умерших. Это давало ей тонкость, создавало не только эрудицию, но и умение знать чужую мысль. Заставляло тщательно изучать документы.
Но звучащее слово и слово-мысль забывались, заслонялись буквами и страницами.
Бодуэн в аудитории анализировал не книги, а то, что было в нем самом, в нас и между нами: речь как средство мысли и коммуникации.
Так как для него слово было явлением сложным и в то же время точным, во всяком случае, ограниченным, то он прежде всего отмечал, что не всякое сочетание звуков есть слово. Он вспоминал о так называемой глоссолалии, то есть мнимом говорении на разных языках, которые присваивали себе мистические сектанты, в том числе ранние христиане. Об этих «языках» в «Посланиях апостолов» и в «Деяниях» очень много упоминаний, иногда укоризненных.