«Квирс!», разнесся шепот Кози по комнате. «Боже мой! Это Квирс!»

Голова человека запрокинулась, черты лица еще и прятались под космами волос. Я не имел доказательства этого заявления Кози, да и не слишком-то намеревался их получить. Кто еще, в соответствии с историей тюрьмы, заслужил мучение, которое, должно быть, испытал этот человек? Но это казалось невозможным. Квирсу было за семьдесят, когда он отошел от дел более восьмидесяти лет тому назад. Однако существование пещеры подорвало мою концепцию возможного. Тишина была такой густой и страшной, что могла служить резервуаром, откуда черпалась молчание тюрьмы. Яркий страх сверкнул во мне.

«Пошли назад», сказал я. «Мы не должны находиться здесь.»

При звуке моего голоса крысы зашевелились и нестройный пищащий хор закрутился вокруг нас, словно вода, спускаемая в туалете. Кози уже хотел ответить на мой вопрос, когда Квирс — если это был он — поднял голову и испустил крик, немощный поначалу, но прибавлявший в силе, выдох, который все длился и длился, словно выходил не из его легких, но из отверстия в нем, которое соединялось с другой пещерой, другим голосом, способным на такое продолжительное выражение, или, наверное, последовательность отверстий, голосов и пещер, бесконечно модулированное испускание крика, происходящего из неведомого источника. Пронзительный крысиный писк тоже прибавил громкости. Полу-оглушенный, прижав руки к ушам, я упал на колени, поняв, что именно этот крик и аккомпанирующий ему хор сочится сквозь отверстия, буравящие стены, и в каждом уголке тюрьмы крик, вырванный из Сердца Закона, объявляет о приходе кровавого рассвета. Тело Квирса спазматически билось в своих цепях, приобретая форму темного шипа на фоне белого известняка, а его лицо… Даже на расстоянии я мог видеть, как годы мучений сжали черты его лица в хрящевой узел, украшенный двумя широко раскрытыми белыми глазами. Я почувствовал эти глаза на себе, ощутил грандиозную настойчивость его боли и его блаженное признание, что подобное состояние принадлежит ему по праву. Он был Преступником в Сердце Закона, тем самым, в коем встретились арки зла и спасения, сияющей молнией, сквозь которую курсирует двойное электричество наказания и самопожертвования, синхронность выбора и судьбы, и я понял, что как таковой он был воплощением цели Алмазной Отмели, что только из зла может проистечь истинное спасение, только из истинного спасения может создать плоть надежда. Радостный и неохотный, услужливый слуга и напуганный раб, он был магом и грешником, яростный святой-психотик, который приговорен к этому жесткому заточению и одновременно избран этим служением, чтобы преобразовать нас. Озаренный, в это мгновение я мог бы перевести и прочитать вам грибовидные надписи на стенах. Я понял значение каждой выпуклости и углубления в камне, и понял так же основательно, что Сердце Закона пусто, за исключением вознесения прОклятых и светоносного покоя порочных. Потом крик Квирса иссяк, его голова упала. Крысы снова затихли, вернулись к своим поспешным шныряниям, и исчезло все, кроме эссенции моего понимания.

Я с трудом поднялся на ноги, но Кози, который тоже опустился на колени от свирепости крика, остался в этой позе, его губы шевелились, словно в молитве, и до меня дошло, что при его опыте все, что случилось, должно совершенно отличаться от того, что вижу я, чтобы произвести такую набожную реакцию. Я снова повернулся к Квирсу, понимая, что не помогу ему, что он не нуждается в моей помощи, но все же двинулся оказывать ее, и поэтому не видел, как Коланджело выскочил из туннеля позади нас… и так же не видел, как он столкнул Кози в шахту. Только выкрик Кози, пронзительный и слабый по контрасту с Квирсом, но сравнимый по ужасу, сказал мне об опасности. Оглянувшись, я увидел, что он исчезает в недрах, его крик унесся вслед за ним, как распущенная веревка, а на месте, где он стоял коленопреклоненным, стоит Коланджело и смотрит на меня, держа стамеску Кози в правой руке. Если б он вызвал столкновение в передней, где-нибудь на верхних уровнях тюрьмы, я не так бы испугался, ибо, хотя он и был выше и тяжелее, я привык драться с мужиками, что больше меня, но это страшное место подорвало мою уверенность, и я отшатнулся от него, нащупывая свою стамеску. Он ничего не сказал, не производил никаких звуков, кроме зычного потока своего дыхания, пригвождая меня своими маленькими глазками. Бледный свет уменьшил розоватость его кожи. Его губы блестели.

«В чем твоя чертова проблема?», спросил я; потом, встревоженный дрожанием собственного голоса, я добавил тоном потише: «Я тебе никакого дерьма не делал.»

Коланджело испустил слабый выдох, наверное, сигналящий о том, что он сбросил с себя всякое сдерживание, и ринулся на меня, рубя стамеской. Я схватил его за запястье, а он так же схватил меня. Мы шатались вдвоем на краю шахты, никто не мог получить преимущества, равные по силе, несмотря на разницу в размерах. Возбужденный писк крыс создавал стену вокруг нас, множество тонких возгласов, затвердевших в пронзительную мозаику. На такой короткой дистанции его гнев и мой страх, казалось, перемешались и преобразовались в безумие, подогреваемое нашим дыханием, брызгами нашей слюны. Я хотел убить его. Все остальное — Квирс, Кози, паника, что я раньше чувствовал — превратилось в ничто.

Коланджело попытался боднуть меня. Я избежал удара и, двинув головой в подбородок, оттолкнул его от шахты. Он потерял равновесие, и припал на одно колено. Я вырвал свою левую руку и резко врезал ему локтем по темечку. Он осел, все еще сжимая мое запястье, не давая мне воспользоваться стамеской. Я взмахнул другим локтем, который приземлился на его скуле, провел апперкот, смачно попавший по шее, отчего он хрюкнул. Он сполз набок, а я продолжал лупить его, и когда он потерял сознание, я оседлал его грудь и высоко занес стамеску, намереваясь вонзить ее в горло; но выпрямляясь я увидел Квирса, висящего в центре цепей. Он не смотрел на меня, но я был уверен, что каким-то образом он наблюдает, вполне сознавая момент. Да и как он не мог этого делать? Он был субстанцией этой тюрьмы, ее духом и ее воплощенной сущностью, хозяином, в котором паук женского принципа отложил свои яйца, и как таковой он был свидетелем каждой мысли и каждого деяния. Я почувствовал от него предупреждение. Не упрек, ничего такого благочестивого. В тонкой струйке мысли, что сочилась меж нами, не было и намека на моральные проповеди, лишь напоминание о пределе, где я находился на грани превращения. Как там говорил Ристелли? «Невинные и убийцы. Система не терпит ни тех, ни других.» Безумие отступило и я поднялся на ноги. Тюремная логика предопределяла, что я должен столкнуть Коланджело в шахту и избавить себя от неминуемости второй атаки; однако логика Алмазной Отмели, не Вейквилла, командовала мной. Онемелый от выплеска адреналина и от бешенства, я оставил его крысам или чему-то еще, что судьба заготовила в загашнике, и, бросив последний взгляд на Квирса, подвешенного между светом небес и тьмой шахты, словно нить накала в безмерной лампочке, я начал свое восхождение.

Я не имел в мыслях разыскивать Бербика или кого-то еще, с кем дружил Кози, чтобы рассказать, что с ним случилось и определить из их советов, надо ли, чтобы события ночи и утра стали известны Совету. Наверное, открыв запертую дверь я нарушил какое-то нерушимое табу и должен пострадать в качестве результата. Меня могут обвинить в смерти Кози. Но пока я устало тащился вверх по поворотам, эмоции, вызванные моей дракой с Коланджело, отступили прочь, и страшная камера, в которой мы бились, стала доминировать в моих мыслях. Ее вонь, ее уединенность, ее кошмарная центральность в жизни тюрьмы. С каждым шагом я все более ужасался свои знакомством с этим местом и теми изменениями, что оно произвело во мне. Оно кастрировало мою волю, затемнило инстинкты, ослепило до извращенности. Вещи, которыми я занимался… Бьянка, Джой, моя привязанность к этой смешной фреске. О чем я думал? Куда на хрен подевался Томми Пенхалигон? Я хотел быть тем, кто я есть в этот самый момент: настороженным на каждую тень и подозрительное присутствие; открытым на влияние эмоции, а не управляемым патологической безмятежностью, что превратила неистовых мужчин в прилежных, занимающихся самокопанием трутней и, если верить перышкам, еще более неистовых мужиков в женщин. Если я вернусь в свою камеру и поверюсь Бербику, тем самым подчинясь закону тюрьмы, то рано или поздно меня снова засосет назад и я потеряю эту с трудом выигранную позицию, с которой я могу постичь ее извращенность и жалкое само-вовлечение. У меня не было хороших перспектив в мире, но все, чего я мог домогаться в Алмазной Отмели, это то, что в один прекрасный день я буду шаркать по двору, старик, смутно убежденный, что был одарен пониманием священного принципа, слишком громадного, чтобы его вмещали мозги обычных людей, принципом, который не более чем искаженное отражение средств, ответственных за его слабоумие. Вместо того, чтобы идти в свою камеру, когда я достиг восьмой лестницы, я продолжал идти под гору в сторону ворот пристройки, мимо камер успокоенных людей, привыкших обитать в тюрьме, мимо возбужденных новоприбывших; а когда я достиг ворот — они, конечно, были не заперты — я открыл их и встал на пороге, глядя наружу на прекрасное весеннее утро. Прохладное, яркое, свежее. Кружево солнца и теней под темными елями. Река, весело несущая растаявший снег. Я не страшился быстрого течения; я же пересек ее когда-то в наручниках, а раскованный я переберусь через нее гораздо легче. И все же и помедлил. Я не мог, несмотря на все мое отвращение к тому, что лежало позади меня, поставить ногу на тропу свободы. Я чувствовал, что-то собирается в лесу, некое присутствие, определяемое звуками бегущей воды, шевелящимися ветвями и потоками ветра. Злобная опасность, не вполне материальная, хотела, чтобы я вышел из ворот на шаг-другой, чтобы сделаться реальной. Я бранил себя за трусость, пытался вставить в свой хребет железный стержень, однако секунда за секундой мои мрачные опасения становились все более подробными. У меня было предчувствие челюстей, зубов, изголодавшейся воли, и я отступил от ворот, не далеко, но достаточно, чтобы замедлить свой пульс, чтобы подумать. Никто не выходил из тюрьмы. Там должны быть наблюдатели… наверное, один наблюдатель. Безмозглое четвероногое наказание за преступление побега. Я сказал себе, что это все та же иллюзия угрозы, что привела меня внутрь этих стен многими месяцами раньше, но я не мог пренебречь ею. Манящая зелень и золото дня, свет, колышущийся повсюду — он обладал невещественностью знамени, волнующегося на окне, скрывающего от моего взора страшную местность.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: