Раз возбудившись, страх охватил и жег меня. Блеск солнца на воде; шевеление упавшей хвои; слюда, блеснувшая на поверхности валуна; все это были несомненные знаки невидимой бестии, что дремлет у порога тюрьмы. Я услышал звук. Наверное, кто-то запустил пилу ниже по реке, или взревел мотор машины, но в моих ушах это было рычание, зазвучавшее глубоко в гигантской глотке, предупреждение и кровожадное обещание. Я рванулся к воротам и захлопнул их, потом прислонился к холодному металлу, ослабев от облегчения. Мои глаза упали на второй уровень. Вниз на меня смотрел человек в форме охранника, отсутствующе похлопывая по ладони дубинкой. Я слышал шлепанье дерева по ладони, отсчитывающее время с регулярностью метронома, каждый удар отмерял зловещую частичку его недовольства. Наконец, словно он убедился во мне, он сунул дубинку в чехол и пошел прочь, четкий звук его каблуков точным эхом отвечал уже успокоившемуся ритму моего сердца.
Я провел остаток дня и половину вечера глядя на обесцвечивание на стене напротив своей койки — оно никогда не развилось полностью, не превратилось в сложную абстракцию как на стенах моих товарищей-заключенных, вероятно потому, что стены, на которые я истратил большую часть своей энергии, находились в передней нового крыла. И все же в течении этих часов я видел в их редкой россыпи намеки на грибоподобные надписи на стенах пещеры Сердца Закона, не поддающиеся мне ныне расшифровке, словно арабский или мандаринский китайский, мучительно непостижимые — я подозревал, что они и были правилами, по которым мы жили, и созерцание их обуздывало меня. Я не мог не вспоминать пещеру и человека, подвешенного в ней, однако мои мысли относительно всего этого были созерцательными, не основанными ни на страхе, ни на сожалении. Если это был Квирс, в возрасти ста шестидесяти лет и больше, проведший половину этого срока в муках, это придавало веры утверждениям Кози, что Черни, ЛеГари, Эшфорд и Холмс были первоначальным Советом Алмазной Отмели, и сфотографированы с надзирателем в 1917… и что же это говорит о потенциалах тюрьмы? Снова и снова я возвращался к тем истинам, что почуял, когда Квирс кричал из своих оков, к двойственности наказания и жертвенности, которую он, казалось, воплощал в себе. Словно он был батареей, сквозь которую канализировался оживший принцип этого места. Это была упрощенная аналогия, однако сдвоенная с образом фигуры, подобной Христу в своих мучениях, эта простота обладала мистической мощью, которую трудно было отрицать. Теперь, когда я доказал, что сам являюсь неадекватным традиционной свободе, у меня было искушение поверить в обещанную свободу нового крыла, во все скудные обещание Алмазной Отмели. Иллюзия свободы, понял я, это жесточайшая из тюрем, из которой наиболее трудно сбежать. Ристелли, Кози, Черни и Бьянка каждый по-своему пытались привести меня к этому знанию, чтобы продемонстрировать, что только в месте, наподобие Алмазной Отмели, где стены поддерживают эту иллюзию все время, проходит дорога к различимой свободе. Я был дураком, игнорируя это.
Ближе к полуночи тощий с паклеобразной прической мужик остановился перед моей камерой и выдул сквозь прутья сигаретный дым из затененного рта. Я не знал его, но его высокомерие и непочтительное отношение заставили меня подозревать, что он знаком с Советом. «Тебя вызывают к воротам пристройки, Пенхалигон», сказал он и выдул еще одну струю дыма в мою сторону. Он взглянул вдоль коридора и в полусвете я увидел косую скулу и кожу, испещренную старыми шрамами от акне.
Не в настроении, я спросил: «Зачем?»
«Какого-то мужика переводят. Думаю, им нужен свидетель.»
Я не смог представить, зачем при переводе потребовался свидетель, и ощутил приступ паранойи; однако не думал, что Совет прибегнет к хитрости для демонстрации власти, и, поэтому, хотя и неохотно, я позволил мужику эскортировать меня к пристройке.
Ворота стояли открытыми, и в проходе силуэтами на фоне освещенной луной реки собралась группа людей, всего десять-двенадцать, состоящая из членов Совета и из их глашатаев. Их молчание встревожило меня, у меня снова разрослась паранойя, думая, что это меня переводят; но потом я заметил в стороне Коланджело, припертого к стене несколькими мужиками. Он тревожно дергал головой то в ту, то в эту сторону. Воздух был прохладен, однако он потел. Он взглянул на меня, не выдавая своей реакции — либо он не различил меня, либо заключил, что я лишь в меньшей степени причина его затруднений.
Черни, вместе с ЛеГари, Эшфордом и Холмсом стояли слева от входа. Пока я дожидался, какой ритуал будет применен, все еще не понимая, зачем приглашен, Черни сделал нетвердый шаг в мою сторону, опустив глаза, цепляясь руками за пояс, и обратился ко мне со своим обычным неразборчивым бормотанием. Я не понял ни единого слова, однако паклеголовый, что прилип к моему локтю, сказал фальшивым тоном: «Ты плохой парень, Пенхалигон. Вот что говорит тебе этот человек. Ты видел то, что видели немногие. Может, тебе и надо это увидеть, но ты не был готов.»
Паклеголовый сделал паузу и Черни заговорил снова. Я не находил ничего на его лице, что поддерживало бы суровость его предыдущих слов — казалось, он говорил несвязно, словно по памяти, озвучивая воображаемый диалог, и подумав так, я сообразил, что хотел бы знать, кто мы для него, образы памяти или создания воображения: не зашел ли он так далеко по пути свободы, что те, кто живет в Алмазной Отмели являются не более чем тенями его разума.
«Это край шахты», сказал паклеголовый, когда Черни закончил. «То, что ты видел внизу — лишь метафора. Там ты был ближе всего к погибели. Вот зачем мы позвали тебя, чтобы ты смог увидеть и понять.»
Еще излияние бормотания, а потом паклеголовый сказал: «Это твоя конечная инструкция, Пенхалигон. Других уроков больше не будет. Теперь мы больше не станем защищать тебя.»
Черни отвернулся, аудиенция закончилась, но разозленный его заявлением, что Совет защищал меня — что-то я не помнил эту защиту, когда дрался с Коланджело — и расхрабрившись уверенностью, что переводят не меня, я сказал ему: «Если шахта, что я видел внизу, это метафора, то скажи мне, где Кози.»
Старик не повернулся, но пробормотал что-то, что паклеголовый не стал переводить, ибо я четко расслышал слова.
«Тебе повезло», сказал Черни, «ты снова встретишь его в новом крыле.»
Паклеголовый подтолкнул меня локтем вперед, чтобы я встал рядом с Черни и остальными членами Совета в нескольких дюймах от линии, отмечающей пределы тюрьмы и начало мира, грязной тропинки, ведущей вниз среди валунов к реке, сверкающей в своем течении. Я сказал, что река освещалась луной, однако это скудно описывает яркость ландшафта. Свет был такой сильный, что даже самые маленькие предметы отбрасывали тени, и хотя эти тени под ветвями дрожали от порывистого ветра, они выглядели солидными и глубокими. Густые ели и навес над входом не давали мне увидеть луну, но должно быть она была невероятно громадной — я вообразил ослепительное серебристое лицо, глядящее вниз прямо над рекой, изрытое кратерами, что изображают печеночные пятна и сморщенные черты выжившего из ума старика. Водяные брызги, летящие со скал посередине потока, сверкали, словно ледяные кристаллы; галька противоположного берега блестела, как посеребренная. За нею дальний берег скрывался под темно-зеленым покрывалом, однако клочки хвои ковром усеивали опушку леса и сияли красноватой бронзой.
Что показалось Коланджело на дороге, я не могу сказать — я не следил. Должно быть, это была тяжелая картина, ибо он шатаясь прошел несколько шагов вниз по склону и упал на четвереньки. Он собрался с собой и оглянулся на нас, казалось, не выбрав никого конкретно, но вбирая взглядом нас всех, словно стараясь сохранить этот вид в памяти. Он стер грязь с ладоней, и, судя по его вызывающей позе, я ожидал, что он закричит, начнет проклинать, но он повернулся и направился к реке, осторожно пробираясь по неровной почве. Когда он достиг берега реки, он остановился и оглянулся во второй раз. Я не мог разглядеть его лицо, хотя он и стоял на свету, но судя по внезапной вороватости его телесного языка, я подумал, что он сомневался, что зайдет так далеко, а теперь, когда он зашел, мысль, что он действительно сможет убежать, горячо забилась в нем, и он стал жертвой тревог человека, пораженного надеждой.