Одиннадцатого июля в Москве и Ленинграде (раньше, чем в других городах) ввели карточки на хлеб, крупу, сахар, кондитерские изделия, масло, мясо, рыбу, мыло, обувь и ткани. Существовало сто четырнадцать различных норм и видов снабжения — в зависимости от места работы и должности.
Восемьсот граммов хлеба выдавали по рабочей карточке, шестьсот граммов — по карточке служащего. Детям и иждивенцам (то есть пенсионерам и неработающим) полагалось всего четыреста граммов. Хлеб продавался ежедневно, свою пайку разрешалось выкупить на один день вперед. Просроченные талоны не отоваривались. Жиры, мясо и рыбу продавали подекадно. Колбаса, сельдь, консервы засчитывались в норму отпуска рыбы или мяса.
Рабочим и инженерам полагалось на месяц два с лишним килограмма мяса и мясопродуктов, килограмм рыбы, два килограмма крупы и макарон, полтора килограмма сахара и кондитерских изделий. Для остальных категорий нормы снабжения были значительно меньше. Неравенство состояло и в том, где и как отоваривались карточки, как тогда говорили. В закрытых распределителях выдавали настоящее мясо, в обычных магазинах — кости. Некоторые продукты оставались и в свободной торговле, но по удвоенным ценам. Вот свидетельство очевидца: «Мороженое еще продают везде. Изящные московские кафе превратились в трактиры: исчезли скатерти, появились оловянные ложки, подавальщицы стали грубее». «В „Гастрономе“, который ломился от товаров и людей, совершенно пусто, — отмечал один из москвичей. — Только несколько коробок крабов (консервы) по 7 рублей 60 копеек. Коробочки хватит, чтобы закусить одну рюмку водки. Крабы по карточкам. Спор с женой: по каким карточкам будут отпускать крабов — по мясным или рыбным? Вопрос сложный, ибо краб — ни рыба, ни мясо».
Сразу же запретили только продажу водки. Это сделали потому, что в первые дни мобилизации начались пьянки, призывников провожали в армию с обильной выпивкой.
Накануне войны население Москвы составляло четыре миллиона двести тысяч человек. Мобилизация (в армию из Москвы ушли восемьсот пятьдесят тысяч человек) и эвакуация (как женщин и детей, так и рабочих промышленных предприятий) уменьшили население города на четверть. В октябре 1941-го, по данным карточного бюро, в Москве оставалось три миллиона сто сорок тысяч человек.
По Подмосковью в направлении города катились волны беженцев из западных областей. Комендант Москвы получил приказ на дистанции в пятьдесят — сорок километров от города остановить беженцев и направить их вокруг столицы обходными путями. Эвакуированных из Москвы назад не пускали. Если кто-то проникал в город, ему не выдавали продовольственных карточек. Но все равно еды в городе не хватало. 31 октября продажа по коммерческим ценам прекратилась.
Промышленные товары — ткани, швейные изделия, чулки и носки, обувь, мыло — тоже распределялись по разным категориям работников. К первой относились рабочие, инженеры и служащие оборонных отраслей, ко второй — остальные граждане. Екатерине Фурцевой как партийному работнику было чуть легче, чем остальным москвичам. В каждом районе столицы открыли столовые для руководящих партийных и советских работников, где кормили совсем по другим нормам. На крупных предприятиях появились спецбуфеты для начальства, которые сразу окрестили «ресторанами для комиссаров». Тем не менее в какой-то момент, отчаявшись, напуганная одиночеством и неопределенностью Екатерина Алексеевна была готова избавиться от ребенка. На помощь пришла мать.
«Мама осталась одна, — рассказывала Светлана Петровна Фурцева газете «Совершенно секретно». — Время, сами понимаете, какое было, и она не решилась рожать. Написала бабушке, которая осталась в Вышнем Волочке и всегда имела в семье право решающего голоса. Она и сказала маме: „Ну как это так! Столько лет ждали. Что уж, одного ребенка не воспитаем?“ И приехала в Москву. Так с нами до конца своих дней и осталась».
Матрена Николаевна, оставшаяся в двадцать шесть лет вдовой с двумя маленькими детьми на руках, привыкла рассчитывать только на себя. Она и вырастила внучку — в строгости. Как вспоминала впоследствии Светлана Фурцева, бабушка могла и бельевой веревкой отхлестать.
К Москве стянули максимальное количество средств противовоздушной обороны. К бомбежкам в городе готовились.
«Поступил приказ затемнить окна, — вспоминали москвичи. — Чтобы ни один лучик света не пробивался наружу. В один-два дня все окна крест-накрест были заклеены светлыми полосками. Москва стала напоминать великана, израненного и заклеенного пластырем. Витрины магазинов оделись в деревянные щиты, и снаружи их заложили мешками с песком…»
Поздно вечером 24 июня служба наблюдения и оповещения приняла советские самолеты, сбившиеся с курса, за бомбардировщики врага. Зенитная артиллерия открыла огонь. Причем зенитчики приняли разрывы собственных снарядов за купола парашютов, то есть им показалось, что немцы еще и десант выбросили… Такое случалось не раз. При стрельбе зенитными снарядами старого образца в воздухе образовывались белые облачка, которые в горячке боя принимали за раскрывшиеся парашюты. Немецких парашютистов боялись смертельно, хотя боевое десантирование командованием вермахта практически не использовалось, сообщения о немецких парашютистах были порождением страха.
Первый массированный налет на столицу произошел через месяц после начала войны, 21 июля. Он начался в десять вечера и продолжался пять часов. В нем участвовало 250 немецких бомбардировщиков. Фурцева, как и другие москвичи, впервые ощутила леденящее дыхание войны.
Генерал-майор Михаил Громадин, командующий Московской зоной противовоздушной обороны, доложил Сталину:
— Десять немецких самолетов сбили истребители на подлете к городу, еще десять подбили огнем зенитной артиллерии и пулеметов.
Сталин остался доволен:
— Двадцать уничтоженных самолетов — это десять процентов от числа участвовавших в налете. Для ночного времени нормально.
Начальник столичного управления НКВД Михаил Иванович Журавлев сообщил наркому внутренних дел Лаврентию Павловичу Берии, что по предварительным данным в ходе налета немецкой авиации на столицу пострадало 792 человека, разрушено 37 зданий. На площади Белорусского вокзала была повреждена магистральная водопроводная труба. Вода затопила вестибюль станции метро «Белорусская», проникла в машинный зал эскалаторов, прорвалась в торец станции, но воду откачали. Бомба пробила тоннель на перегоне между станциями «Смоленская» и «Арбатская», одновременно разрушилась магистраль городского водопровода и вода хлынула в метро. Людей успели вывести.
Следующей ночью последовал новый налет — 180 немецких самолетов. Сбили четыре. Появление бомбардировщиков в небе столицы означало, что части вермахта неудержимо приближаются к Москве.
«В одну из ночей самолеты прорвались, — вспоминал один из москвичей. — Это было настолько ужасно, что я даже почти ничего не помню. И ужасны не сами разрывы бомб, а сознание того, что „они прорвались“… У людей появилось какое-то новое выражение лиц. Какая-то жестокость и в то же время отчаяние во взгляде.
С этой ночи началось. Каждый вечер, приблизительно часов в семь, поднимались в небо аэростаты, напоминающие покачивающихся заснувших рыб. В районе десяти часов, когда серость окутывала землю, раздалась воздушная тревога.
По улицам бежали люди, спешащие укрыться в убежища. По небу метались лучи прожекторов, выискивая врага. Воздух заполнял лопающийся звук зениток, страшные разрывы падающих бомб и душераздирающий вой пожарных машин…»
Спасения от налетов искали в метро, где ночью укрывалось двести-триста тысяч москвичей. В шесть вечера, не ожидая сигнала воздушной тревоги, движение поездов прекращалось. Люди уже заранее с вещами собирались у вестибюлей. Беременная Екатерина Алексеевна Фурцева скрывалась от бомбежек вместе со всеми. Постоянные бомбежки изматывали. Это могло сказаться на ребенке.
Пятого сентября 1941 года недавние коллеги Фурцевой по ЦК комсомола обратились в ЦК партии: «Женщины с грудными детьми и больными (коклюш, грипп, корь и др.) размещаются в вагонах поездов. Женщины с детьми до двухлетнего возраста, как правило, размещаются на станционных платформах прямо на мраморном холодном полу. Остальные женщины с детьми размещаются в туннелях…