Осторожно раскрыла листок. «Здравствуй, Алевтина!» Наконец-то это «здравствуй» дошло до нее! И обычное его обращение к ней полным именем, все привычно, все, как было. «Я здоров, а следовательно, и жив». Все. И вопросы: «Как мой дед? Где ребята? Что делаешь ты на работе? Привет маме. Жму руку. Игорь».
Ничего себе, расщедрился на три строчки. Дождалась. Но ведь сама хотела два слова, всего два… И все же… не такое же скупое, даже пустое, ни о чем не говорящее. Что это с ним? Не хочет писать? Кто ж принуждает, она может и у деда Коли узнать, что здоров, а значит, и жив. Стало трудно дышать. Что это, обида? Да. Словно ударили ни за что…
Аккуратно сложила письмо треугольником. Сидела не шевелясь, перемогая обиду. Столько лет вместе, «познакомились» чуть не со дня ее рождения, выросли рядом, ей ли не знать Игоря? Не мог он стать вдруг таким чужим, таким сухарем. Но ведь вот оно, доказательство очерствения, треугольник с тремя строчками его размашистых букв. И все же не верилось.
Она перечитала письмо, даже слова посчитала: двадцать три. Перевыполнил ее желание по-стахановски, на двести процентов. Чего ж еще? И вдруг увидела под текстом, под его такими знакомыми буквами имени, почти у края листка, слабо оттиснутые герб, а под ним печатные буквы: «Просмотрено военной цензурой», а еще ниже цифры — 365. Аля внутренне сжалась от этого фиолетового штампа и мгновенно поняла Игоря. Нет, он не боялся написать все, как там у него на фронте есть. О фронтовой трудной жизни открыто писали газеты, рассказывала кинохроника, говорило радио. Просто не смог, зная, что чужие глаза прочтут строчки, адресованные только ей. И Але стало неловко при мысли, что и ее письма кто-то прочтет до Игоря, и поняла: ее строчки будут не менее скупыми и сдержанными. Скованность перед этой безликой, многоглазой цензурой останется у нее надолго. Откуда ей было знать, что люди, читающие переутомленными глазами бесконечные строки чужих писем с такими разными почерками, не враги и никогда не встретятся ей, опасаться и стыдиться их нечего. Они просто выполняют свой долг. Возможно, все эти письма воспринимаются ими как одно огромное письмо о бедах, разлуках, смертях и редких в этом потоке горя радостях. Зачем же им впитывать столько боли, этим цензорам? Недаром же вышел указ о паникерах, и есть военные тайны, которые нельзя сообщать в письмах, и не только в них.
И вновь перечитывая письмо Игоря, Аля сквозь строчки улавливала их истинный смысл. Раз не пишет, что ему хорошо, значит, трудно. Он на фронте, а там легко быть не может. Но здоров, обратный адрес не госпиталя, не ранен. Он уверен, что она не сидит сложа руки: «Что делаешь ты на работе?» Она улыбнулась. Помогаю фронту… вместе с дедом Колей. Так и надо ответить. И цензуре спокойно, и ему понятно. Какое счастье, что они со Славиком на заводе! Это же второе место после фронта, делать оружие… «Как дед?» Знает, что старый не напишет, если ему худо, тут они одинаковые. Здесь Игорь просчитался, если и будет что плохое, она ни за что не пошлет плохую весть на фронт. Но дед Коля в норме. А вот адреса ребят отправит, сегодня же сходит к Мачане и Музе.
Пришла мама с работы, спросила, кивнув на треугольник:
— Как там он?
— Все хорошо, тебе привет, — с легким сердцем ответила Аля.
Мама пошла на кухню варить пшенную кашу, Аля же помчалась через черный ход к Мачане. В первом номере тишина. Здесь всегда так было. Сначала Аля заглянула к деду Коле. В большой, как и раньше, неуютной комнате обычная чистота. Дед Коля что-то зашивал, но при появлении Али спрятал под скатерть.
— Тоже получила? — догадался он, пряча довольную улыбку в сивые усы: внук в один день написал обоим.
— Коротенькое очень, — вздохнула Аля. — Дедуня, давайте помогу, шить я умею, правда, правда…
— Знаю. При такой матери, да не уметь… Только солдат все должен делать сам. Так и сына, и внука выучил. А письма… Мне тоже две строчки. Бои. И болтливый солдат врагу находка.
Склонив голову набок, Аля полюбовалась на упрямца, больше похожего на ребенка: я сам, я сам! Трудно ему с покалеченной в гражданскую войну ногой, и года, наверное, немалые, почти совсем седой, лицо в глубоких резких морщинах, ссутулился. Вздохнув, Аля распрощалась и пошла к Мачане.
Ну, тут другое дело. Ковры, вазы, пахнет кофе, которого Мачаня ни за что не предложит, она и раньше не приваживала соседских детей, да и своих не баловала.
Маленькая, чуть не по пояс Горьке, карманная мама, так он ее называл, нарядная, красиво причесанная, похожая на куклу, правда, слегка облезлую, Мачаня заулыбалась:
— Вспомнила Егорушку? Спасибо, мне это приятно. Прислал весточку, как же не написать маме?
Но письма не показала, Аля рассердилась, но сдержанно попросила:
— Пожалуйста, дайте адрес, Игорь с фронта просит. — И испугалась: может, Мачаня хвастает, а никакого письма от Горьки нет?
Но Мачаня неохотно встала с дивана, взяла с пианино резную шкатулку, достала треугольник письма. Сама же нашла клочок бумаги, собственной рукой переписала адрес.
— А нам он ничего не передает? — думая о Натке, спросила Аля.
— Как же, как же, всем привет.
Не спрашивая ни о Натке, ни о ее отце, все равно толком ничего Мачаня не скажет, Аля убежала.
Уселась за своим школьным столиком за письма. Из кухни пахло кашей. Как это она раньше не любила пшенной каши? Такая вкуснятина!
Только вывела адрес Игоря на конверте, без стука влетела Нюрка, схватила Алю в охапку, руки железные, длинные, прямо обезьяньи, словно на деревьях на них висела…
— Пойдем-ка, дельце есть… и лепешечки, Федя испек, ты их раньше жаловала!
И втащила в свою комнату, усадила за стол, на нем миска с румяными толстыми лепешками, Это не пшенная каша на водице… И чай крепкий, с сахаром.
— У вас праздник? — спросила Аля, уплетая воздушные, сытные лепешки.
— Ты ешь… Дело у нас, — Нюрка нервно пригладила ладонью свой черный перманент.
Только тут Аля заметила, что хозяева и не прикоснулись к лепешкам и чаю, отодвинула чашку.
— Федя, как назло, руку обжег, — кивнула Нюрка на замотанную тряпицей руку Федора. — А я грамотей плохой. Напиши одно заявленьице, ладно? — Аля кивнула, ей стало стыдно за лепешки, и так бы написала, без них. — Вот бумага, ручка, чернила. Давай: в милицию…
— Я же тебе сказал — в прокуратуру, туда вернее, — и высушенное жаром плит лицо Федора передернулось нервным тиком.
— Пиши: прокурору.
— От кого и адрес полагается, — попридержала ручку Аля.
Нюрка переглянулась с мужем:
— Все проставим в письме. Давай дальше. Заявление. Посередке, правильно, — одобрила Нюрка, нависнув над Алей. — Пиши: повар вагона-ресторана Федор Краснов сделал недостачу, большую, об чем сообщаем. Примите меры. Недостача пятьсот рублей. Он гуляет, соседи подтвердят, проживают вместе на Малой Бронной… — Нюрка передохнула. — Поставь номер нашего дома и квартиры. Число, месяц, год.
— Двадцать третье июля сорок первого… Кто подпишет? — подняла голову Аля.
— Это мы сами. Иди, спасибочки, возьми для матери остальные лепешки.
Но Аля постеснялась, не за что же. А мама сразу спросила, потянув носом:
— Да от тебя Федоровыми лепешками пахнет!
— Угостили…
— Кашу не станешь есть?
Посмотрев на бледно-желтую кашу в маминой тарелке, Аля подумала: почему это соседи разугощались лепешками? Не такое сейчас время, да и Нюрка после той, всеобщей гулянки с соседями и корочку даже мальчишкам не предложила. И тут ахнула:
— Письмо-то я на дядю Федю написала!
— Какое письмо?
— Что у него большая недостача в ресторане… — почему-то перешла на шепот Аля.
Глаза мамы вскинулись на Алю, миловидное лицо сразу стало чужим, далеким каким-то, губы побледнели, медленно синея. Аля бросилась за лекарством, подала маме рюмочку с каплями, но она оттолкнула руку дочери:
— За лепешки… ужас! Ни-че-му не научила девочку. Знал бы отец… — и заторопилась из комнаты, забыв даже дверь прикрыть.