Аля постучала в дверь Барина. Никто не отозвался.
— Никого нет…
— Куда, ж им деться, — и Нюрка рванула дверь. Уже смеркалось. Нюрка включила свет, Аля бегом к окну, опустила штору светомаскировки.
Огляделись. Кровать показывала полосатый матрац с выпирающими пружинами, стены голые, шкаф настежь, пустой. Только у дверцы на поперечной веревочке пояса от Нинкиных платьев, даже черный бархатный… Эти черные бархатные пояски были криком моды и надевались на ярко-цветастые платья. У Нинки было красное, желтыми цветами, от которого Вера Петровна приходила в ужас:
— Сверх-безвкусица!
— Зато модно, — возражала ей Муза.
И вот этот модный поясок болтается среди зеленых, голубых, синих…
— Сбежали, — сказала Нюрка и метнулась из комнаты: — Я счас!
Прикрыли дверь, пошли в кухню. Вернулась Нюрка и заговорила как-то завистливо-зло:
— Пока мы Толяшу провожали да по работам кухтались, Барин подогнал машину, нагрузил, Нинку с Олежкой к вещам посадил, сам с шофером — и был таков!
— Что ж не поездом? Или до вокзала? — спросила мама.
— Семёновна сказывает, не до вокзала, она просилась с ними, не взяли, нет места! Подушкам есть, а человеку… — и Нюрка замолчала.
Керосинку погасила Маша, заглянула в кастрюлю:
— Вот драпанули, кастрюлю щей на горящей керосинке бросили, ну, если бы от нее пожар?
— А давайте съедим? — предложила Нюрка. — Разливаю! Федор, иди угощаться.
Ели молча.
— Вроде поминок… — вздохнула Анастасия Павловна.
— Зато вкусно, Нинка индивидуально готовила, — ответила Нюрка и заторопила Федора: — Вздремни, а то неизвестно, как дальше, на каких перинах…
Аля обвела всех глазами:
— Странно… нас так мало осталось…
Войдя в комнату, мама как-то боком повалилась в кресло, белая, слабая.
— Тебе плохо? — испугалась Аля.
— На душе нехорошо… что же Нина так поступила… Взяли бы Глашу с Толяшей, дети же вместе выросли. — И, посмотрев на встревоженную дочь, улыбнулась через силу: — Иди на завод, а здесь Маша дома, ей скажи. На всякий случай.
— Не дрожи губами, а то пуще душой, — похлопала Маша по плечу Алю. — И присмотрим, и лекарства дадим, а нужно будет, врача покличем, у нас же Горбатова, настоящий врач, поможет во всю силу.
Уехала Аля с неспокойным сердцем.
Седоватая, румяная врач Горбатова сказала Але:
— У твоей мамы слабенькое сердце, ей покой нужен, — и, выписав больничный листок и рецепт, добавила: — Пусть отдохнет денька три.
Отдохнет… Где? Как? Бомбежки без передыха. Хорошо хоть днем можно побыть с мамой, лекарства купить, в магазин сбегать, просто посидеть рядом. А ночью работа и волнение: как там на Малой Бронной, мама же не ходит в убежище.
На третий день домашнего отдыха мамы Аля примчалась домой непривычно радостная:
— Ма, пойдем погуляем, сейчас тихо.
Мама, согласилась. Вышли на Малую Бронную, Анастасия Павловна оглядела ее внимательно:
— Уполовинился народ на нашей улице.
И правда. Идут люди, но не густо, а детишек почти не видать. И на Тверском то же самое. Эвакуация подобрала людей.
Шли не торопясь вниз по улице Герцена. Постояли между консерваторией и юридическим институтом. Мама посмотрела на вывеску института. Папу вспомнила, он здесь преподавал…
Вышли к Манежу.
— Вот, смотри!
Мама понимающе кивнула.
Самолет стоял прямо посреди площади. Тупорылый, трехмоторный, темный, с развороченным крылом. На крыльях и хвосте белела намалеванная по трафарету свастика. К нему подходили и подходили люди. Смотрели, даже трогали вражескую машину. Старшие отгоняли мальчишек, норовивших залезть внутрь.
— Бомбардировщик.
— Фашист…
— «Хейнкель», поди…
— Попался, тварь!
— Наши «ястребки» приземлили.
— По крылу артиллерия врезала.
— И зенитчики не подкачают.
Люди отходили, удовлетворенно переглядываясь. Новые спрашивали:
— Успел бомбы-то сбросить?
— А как же, — отвечал знаток-подросток в ковбойке. — С бомбами рухнули бы вдребезги.
— А летчик?
— Может, и жив, кабина цела.
— Расстрелять гада!
— И то, сколько народу сгубил, порушил…
Вот так, вблизи, никто еще не видел поверженного врага, и люди все прибывали. Насмотревшись, уходили, и тут же новая волна окружала фашистский самолет.
— Пойдем, — попросила мама. — И все же… Даже подбитый он мне страшен.
— Побольше бы их тут стояло, подбитых, — возразила Аля. — Раз этого смогли, то и с остальными справимся.
— А ты права, — удивленно посмотрела мама на Алю.
Возвращались по улице Горького. Странная она стала… Вместо витрин — мешки с песком, тротуары пустоваты, нет прежней густой, пестрой толпы. Зато по дороге шли строем военные, ехали груженые машины, тягачи с пушками, громыхали танки. И парили смешновато-пухлые аэростаты.
Вот и Пушкин, черный, невеселый.
— Как хорошо на него смотреть, — сказала мама. — Миром веет, вот и детишки играют.
Сели на скамейку, но мама спохватилась:
— Ты же не выспишься до ночной смены! Пошли, ляжешь.
Аля так и не выспалась. Просто не спалось. Не выходил из головы бомбардировщик на площади. Тучами налетали они на город… Универмаг на Крестьянской заставе стоял без крыши и стекол, хорошо, что ни людей, ни товаров в нем уже не было. На заводы фашистские асы тоже проложили дорожку…
А ночью работала, работала, и как-то вдруг все поплыло. Присела на ящик, а у ног вода плещется… Она, сидя в деревянном долбленом огромном корыте, гребет лопатой, а рядом с ней визжат от восторга трое малышей. С неба громыхнуло, полил дождь, она вся мокрая, ребятишки от страха притихли. По берегу мечется баба:
— Куда ж тебя понесло, окаянную! Измочалю! И мужик ушел…
Но «мужик» нашелся, семнадцатилетний Игорь. Сбежал к реке, мгновенно разделся и, прыгнув в воду, канул… Все замерли в ужасе. А корыто вдруг двинулось к берегу, мокрая голова Игоря высунулась сзади:
— Эй, мореплаватели, сейчас причалим!
Баба схватила ребятишек, забыв «измочалить» Алю.
А они с Игорем плескались в реке, дождь хлестал, и рокотал гром, все стихая и переходя на однообразный привычный шум…
Погромыхивал ее полуавтомат, ритмично и знакомо. Прислушалась. Дребезжит конец прутка, повизгивают сверло с резцом. Шаркают шлифовальные станки, скрежещет железо у токарей, вдали ухает электромолот. И все это, как своеобразная музыка, то усиливающаяся, то замирающая в паузе, затем меняющая тональность, плавно идущая до взрыва сольных ударов молота или дружного пения сверл. А берег реки… мгновенное воспоминание? Вон еще и пруток не кончился.
— Заморилась ты, деваха, мало привычки к нашему делу и витаминов в тебе нету. Иди хоть подыши, — сказала всевидящая тетя Даша.
Аля нагнулась к очередному прутку, но тетя Даша не уходила, стесняя.
— Я вчерась глядела, как дышать в противогазе, кино такое оборонное. Ты бы в энтом противогазе отдала концы за пять минут, ой право. Витаминов набирайся, конец июля на дворе, где их потом взять?
А где теперь? Да на Щербинке у Натки! Там когда-то были плантации черной смородины…
И не заезжая домой, мама все равно на работе, Аля катанула на Щербинку. Не будет смородины, так Натку повидает, собиралась сто лет, наконец-то выбралась.
За окнами электрички мелькали поля, лесочки, вот и река, под колесами загудел мост. И платформы с крупнобуквенными надписями: «Бица», «Бутово», «Щербинка»…
Искать пришлось недолго. За белой дверью, среди идеальной чистоты, Натка в белейшем халате. Какое у нее лицо! Все — улыбка. Обнялись. Натка засуетилась, разогрела тушеную капусту, Аля выложила хлеб. Ели и так радовались, чуть не до слез.
— Как хорошо, что выбралась ко мне!
— А ты вот так и сидишь в одиночестве?
— Тошно, но не велят оголять участок, вдруг бомбежка, жертвы, и не докажешь, что строительство законсервировано, люди разбежались… Ты с ночной? — Аля кивнула. — Подремли, а то бледная.
— Ладно, я часок, — и виновато посмотрела на подружку: — Столько не виделись, а я спать… Да, о главном! Письма от Игоря и Горьки. И… и Паша…