— Стойте! — насторожился вдруг Шурка.
— Что?
— Слушайте.
Мы притихли и неожиданно уловили слабые всхлипы деда Митрофана:
— Робята… Босалыги…
— Дедушка, где ты?
— Тут я…
Мы бросались от стойла к стойлу. Сторожа нигде не было. Только лошади фыркали, укоризненно мотая головами.
— Да где же ты, дед?
— Да я снаружи… Ох, — простонал дед.
Выскочили во двор, завернули за угол и увидели старика. Он лежал под козырьком крыши, завалившись на бок, весь мокрый и посиневший.
— Слава те господи, дождалси… Думал, замру, не дождамши, — шептал он, подняв голову.
Мы, ничего не понимая, беспокойно склонились к нему.
— Что с тобой, дедушка?
— Зачем ты сюда лёг?
— Ох, только не троньте меня, не троньте… Не могу ногой ворохнуть… должно, сломал…
— Как же ты сломал?
Дед часто дышал, трясся, ойкал, клял кого-то, а когда Колька коснулся было его ноги, вскрикнул:
— Ай, не берись, чёртово племя… Сказываю — невтерпёж… Свалился я с крыши, вот что… Твердил себе: не лезь, старый хрен, не топорщься, так нет, понесла нечистая сила… Понесла да вот и принесла…
Только тут мы заметили лестницу, приставленную к крыше, да в стороне вбитую в грязь дедовскую фуражку.
Подошли пастухи коров — две тётки, растолкали нас и присели перед дедом.
— Ой, да что с тобой, молод человек?
— С крыши он брякнулся, — пояснили мы.
Митрофан уронил голову на руку и молчал. Бабы приподняли его, взяли по руке себе на плечи и повели. Старик кричал, как маленький, переступая одной ногой и волоча другую.
Когда мы выпускали овец, видели, как деда укладывали в телегу, а потом повезли.
Вечером мы узнали, что у Митрофана перелом ноги, что его положили в больницу, и надолго, потому что стариковские кости плохо срастаются: мало в них жизни.
— Это из-за тётки Дарьи, — сказал Шурка. — Не прислала плотников, вот дед сам и полез крышу латать.
— По шее бы её, мало что председательша, — потряс кулаком Петька, — а теперь вот дед Митрофан искалечился.
Всю глубину привязанности к старику мы открыли в себе, когда, загнав стадо и закрыв овчарню изнутри, проходили через конюшню и когда тётка Мария, заступившая вместо деда, крикливо сказала: «Нечего тут шляться, беспокоить лошадей. У вас есть свои двери, там и ходите!» Дед Митрофан никогда так не говорил. Да и чем мы мешаем лошадям? Чаще всего их тут нет, а когда здесь, то мы мимоходом подбираем выпавшее из яслей сено да треплем косматые гривы, выбирая из них цепкое репьё. Дед понимал нас.
Я всё рассказал маме. Она проговорила:
— Конечно.
— Что конечно?
— Что дедушка славный человек. Только на крышу ему можно было не лазить… А тётка Дарья замоталась вконец на полях. — Она помолчала и вдруг спросила: — Помнишь тыкву с глазами?
Ещё бы не помнить! Месть Граммофонихе удалась на славу. На следующий день Граммофониха шёпотом сообщила бабам об «иродовом упреждении» — быть беде. Она даже ходила бледная и понурая.
Подозрение на нас не падало. Лишь мама вот пытала меня взглядом.
— Это мы, — признался я. — Она про Петьку и Кольку враки распустила.
— Чтобы этого больше не было.
— Граммофониха сама заработала.
— Всё равно.
Я не стал огорчать маму своим упрямством, замолчал, хотя и не был с ней согласен.
Глава шестая
Вскоре, вечером, выбравшись из-за стола, я сказал:
— Мама, завтра мы идём в тайгу.
— В тайгу? Шишки-то ещё не поспели.
— Когда поспеют, мы вдобавок сходим.
Мама в прошлом году сама шишковала и однажды провалилась с кулём в «окно», ей помогли выбраться бабы. С тех пор она побаивалась зыбуна.
— Вы пойдёте сланью?
— Болотом.
— Болотом я тебя не пущу.
— Почему? — обеспокоился я. — Колька с Шуркой ходят, и я пройду. У меня такие же ноги.
— Ноги-то такие же, да чутья нету. У здешних особое чутьё на болото.
— Да я, мам, буду ступать нога в ногу.
— Вот как раз и провалишься.
— Не провалюсь. Мы овечку из трясины вытягивали — не провалились. Нас же трое. Мам? — взывал я.
Мама наконец согласилась.
Мы допоздна говорили с ней о таёжных неожиданностях, о шишковании колотом. Колот — это бревно, которым с помощью верёвок бьют стоймя по кедру, и спелые шишки от сотрясения срываются с веток.
— Тяжело это — колотом, — сказала мама. — Бьёшь — тяжело, а другое — носишь его от кедра к кедру, носишь на горбушке, не иначе. Прошлый год мы с бабами прямо надсадились. Вчетвером подымем колот-то и пойдём. Одна оступится, и все валимся, как снопы.
— Мам, а папка у нас сильный? — вдруг спросил я.
— Папка? Сильный. А что?
— Он смог бы с колотом один управиться?
— Смог бы.
— А с двумя колотами?
— И с двумя бы управился.
— А с тремя?
— Ну, если бы мы с тобой помогли, то и с тремя бы тоже сумел.
— Вот здорово! Вот мы пошишкуем, когда папка вернётся. В три колота как возьмёмся — тайга загудит.
— Миша, а ты очень веришь, что папа вернётся? — вдруг спросила мама задумчиво.
— Конечно, очень! — аж приподнявшись на локте, ответил я. — А разве ты не веришь?
Мама улыбнулась, провела рукой по моей голове.
— Как же это я не верю? Верю. Я не просто верю, я знаю, что папа вернётся и будет с нами шишковать и работать. И сидеть за столом, и вот так лежать и разговаривать… Как увидит папа кандауровское болото, так и начнёт хлопотать об осушении. Папа наш очень не любит болота, у него и специальность такая — с болотами воевать.
— Нет уж, нет, — сказал я. — Мы ему не дадим болото осушать.
— Кто это: мы?
— Мы — ребятишки. На болоте интересно.
— Ну, про это вы с папой поговорите, мне всё равно.
Я укладывался спать с каким-то лёгким, радостным чувством и с крепкой верой в светлый завтрашний день.
Утром мы отправились в путь.
Мы втроём вырядились в походную форму: в сапоги, куртки поверх рубах и кепки. Кроме еды, взяли спички и большой кухонный нож. Складень мне и хотелось взять, и в то же время я боялся его потерять. Наконец я решился и опустил его в карман.
— Кольк, знаешь, где идти-то? — спросил Шурка.
— Знаю, не первый раз, — чуть с обидой ответил Колька. — Хаживал.
— Ты не криви губы-то… Да и не один ты, смотри, чтоб не завести куда. А для всякой случайности слушай: значит, от конского кладбища по тропе — на «Тарелку», от «Тарелки» по канаве — на Шугайские острова и обратно… А коли где закрутитесь, так выбирайтесь на Шугайку, а по ней — к слани.
— Да знаю, знаю, чо ты мне вбиваешь? — возмущался Колька.
— Вы тоже не зевайте, — шептал нам Петька. — Не давайте ему вилять. Как свернёт с канавы, вы ему — в ухо.
— Ладно, — пообещал я. — В ухо так в ухо…
Весь этот разговор вёлся, пока мы шли за стадом по деревне. Дальше путь раздвоился. Колька передал ружьё Шурке, Толик сказал Витьке, чтобы он обдумывал каждый шаг, и мы разошлись. Ребятишки с овцами нырнули вниз, в Мокрый лог, а мы направились по малоезженой дороге, вившейся в Клубничном березняке.
Мы шли бодро, радостно, предчувствуя необычайность всего предстоящего. Я нёс котомку с провизией, а Колька мешок из холстины, перевесив его через плечо.
Бугор часто пересекался мелкими ложбинами, заросшими папоротником. Здесь березняк был гуще и выше. Такие сырые травянистые места любят змеи. Порой березняк разрежался, а то и расступался вовсе, образуя солнечные полянки в ромашковых платьях. Начинаясь кустами, березняк далее креп, мужал и где-то вдали превращался, очевидно, в лес.
Прошли ключ, то место, где я пристрелил змею.
— Скоро кладбище, — предупредил Колька. — Я уж чую, пропастиной несёт.
Конское кладбище — это место, обнесённое земляным валом, куда свозилась дохлая скотина. На краю кладбища, словно олицетворяя смерть, стояла высокая белая и совершенно сухая берёза — она не отзывалась ни на весенние позывы жизни, ни на осеннее увядание. Она казалась каменной. Ветер не мог её пошатнуть, а лишь иногда отламывал от неё ветки, бросая на землю, и ветки со звоном разбивались вдребезги.