Зал уже не смеялся, а ревел. Хозяева Пончиков в разных местах предприняли безуспешные попытки покинуть аудиторию. Но тут проявилось странное единодушие их супруг. Владельцы Пончиков, не готовые на ужесточение скандала, покорились своей несчастной судьбе.

На авансцену выступила аккордеонистка:

Лучше, девушки, не спорьте.
Что пипетка? Что реторта?
У … лишь фестончик,
Но ему, вишь, нужен Пончик.

Пауза в частушке была заглушена пронзительным визгом аккордеона. Фамилию нельзя было расслышать. Но глушение не явилось помехой для идентификации владельца фестончика.

Еще до того, как взорвался очередной раскат хохота, профессор Хохлов неуверенно прорыдал:

— Это хулиганство!

Тут же его маленькая сухонькая жена вкатила ему оглушительную оплеуху, сила которой не соответствовала размерам исполнителя.

— За что? — Услышали сидевшие рядом с профессором Хохловым.

Действительно, за что? За реакцию на частушку? За повод для нее? За фестончик? За годы неудовлетворенности? Или за то, что это стало достоянием гласности? За что?

Профессор Хохлов встал и сквозь неудержимый смех, бивший сильнее пощечины, сразу состарившийся, поникший, направился к выходу. Мадам Хохлова не последовала за ним.

Зато поднялся директор, платком вытирая взмокшую лысину. Именно в этот момент солисткой выступила его секретарша:

Мой миленок, он же босс,
Безобиден, когда бос.
Лишь в усилиях, как бес,
Испускает аш два эс.

Уже не хохотом, а стоном отреагировала аудитория на этот куплет. Стоявшие у стены аспиранты, мимо которых прошел к двери багрово-красный директор, испуганно старались подавить смех. Но как его подавишь? К своему ужасу они расхохотались еще сильнее. Тем более что подозрительный запах сероводорода удушающим шлейфом потянулся за уходившим боссом.

Жена директора сидела неподвижно, внешне не отреагировав на уход супруга. Не женщина, а символ служения высочайшим идеалам марксизма-ленинизма. Было что-то мазохистское в ее упрямом желании дослушать куплеты до конца.

Ну, а мой, устав от дома,
От работы и месткома,
Ищет идеальную,
Интеллектуальную,
И к тому ж астральную,
Гиперсексуальную.

Пропела лаборантка Алеши Иванова.

Вслед за ней машинистка секретаря партийного комитета, талантливо пародируя его жену, с кулаками, вонзенными в бока выше талии, с угрожающе поднятой головой, пророкотала:

Мой из обездоленных.
Все ему дозволено.
Думает, ему под стать
Секретарша — значит…

Какой-то аспирант у стены совершенно машинально завершил куплет словом в рифму.

— Пончик, — возразила ему машинистка. Эффект был невероятным. Новый пароксизм смеха потряс зал, уже не могущий сдерживать эмоций.

Дуга перестроилась в пять первоначальных групп, и хор, слегка замедлив темп частушки, заключил:

Рьяно здесь науке служат.
Но додумались ли мужи,
Что поля б озолотили,
Если б спермой оросили.
Вызывает изумленье
Наш НИИЯХУдобрений.
Изменили, видно, зря
Точный титул «НИИХУЯ».

Никогда еще большой конференц-зал научно-исследовательского института не слышал подобных аплодисментов.

Погасли красные огни. Приглушенный свет зала почти не проникал в провал сцены. Все было продуманно режиссерами выступления необычного хора. Пончики незаметно исчезли.

Хозяева Пончиков и их жены стали покидать аудиторию. Сигналом послужил уход директорской супруги. Зрители аплодировали неистово. Пончикам, разумеется. Но уходящие невольно воспринимали аплодисменты на свой счет. Естественно, не как одобрение. Каждый хлопок солью сыпался на рану.

Хотя Алеша Иванов тоже поплелся за своей разгневанной женой, женщиной весьма представительной, его уход не отразился на безудержном веселье. Новогодний вечер удался на славу.

На следующий день наступило похмелье. Старшие научные сотрудники, заведующие отделами, секретарь партийного комитета и, конечно, директор с пристрастием допрашивали своих Пончиков, стараясь выяснить, кто затеял это позорище, кто сочинил эти грязные бездарные куплеты.

Результат расследования оказался весьма странным. Куплеты сочинили тридцать два человека. Каждая из тридцати двух Пончиков уверяла допрашивавших, что именно она является автором частушек. Инициатива, режиссура и прочее также упорно отстаивалось каждым Пончиком.

Секретарь партийного комитета рекомендовал директору, настаивал, требовал передать расследование более компетентным органам, умеющим вырывать признания не только из упорных и закоренелых врагов советской власти, но даже из мумий фараонов. А то, что в этой диверсии явно видна преступная рука врагов советской власти, у него лично, у человека с развитым коммунистическим чутьем, нет ни малейшего сомнения. Да, это явная диверсия. Международный сионизм таким образом пытался подорвать научную базу самого передового в мире сельского хозяйства. Этот Рейнман, этот чистюля, который предусмотрительно обезопасил себя, отказавшись от Пончика, действовал как сионистский агент. Ясно, это его проделка.

Нетерпеливым движением руки директор прервал гневно-идеологический поток, хлещущий из партийного секретаря.

— Ерунда. Никаких органов и никаких сионистов. Лучшее, что можно предпринять, дать скандалу потихоньку утихнуть. Это наше внутреннее дело, не подлежащее огласке. Разберемся. Все постепенно утихает.

Директор был прав. Действительно, все постепенно утихает. В течение ближайших девяти месяцев тихо, без конвульсий институт очищался от взбунтовавшихся Пончиков. Некоторые уволились по собственному желанию. Некоторых пришлось впихнуть в университет. Уменьшилось количество наиболее смешливых аспирантов, лаборантов и младших научных сотрудников. Взамен на работу приняли более обстоятельных, интересовавшихся химией, а не всякими историями. Историями в институте.

Но даже история, правда, не институтская, а коммунистической партии, послужила делу успокоения страстей. Директор не стал выяснять, как умиротворились другие жены. Он был рад тому, что в его семье установился покой.

Супруга узнала, что даже Карлуша, когда от недоедания умирали его дети, ездил из Лондона в парижские бордели излечивать душевную тоску. К тому же ездил он на деньги своего дружка Фридриха. Была в этом высочайшая мораль, так как Фридрих наживал деньги, капиталистически эксплуатируя обездоленных трудящихся, против чего Карлуша протестовал вместе со своим эксплуатировавшим дружком. Какой-то акт социальной справедливости был и в том, что некоторая часть этих грязных фридриховых денег, нажитых эксплуатацией, доставалась несчастным обездоленным трудящимся — парижским проституткам. А еще доставались им деньги Карлушиных родственников, голландских раввинов, которых он лично глубоко презирал, как и вообще всех евреев. Супруга директора упорно пыталась, но никак не могла понять, зачем Карлуше понадобились бордели, если его жена, Жени, была одной из красивейших женщин Европы, да еще аристократкой из рода фон-Вестфаленов. А Вовочка? Он-то ведь, проказник, тоже, оказалось, спал не только со своей Надюшей. Может быть, и в нем проявилось все то же порочное еврейское начало? Но ведь ее пердун стопроцентный русский. В нём-то откуда элементы порока?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: