Мост перекидывался с берега на берег гордой легкой дугой, связывая оба берега как два порога, порог прощанья и порог встречи. В тот вечер, когда я прощалась, наверно, был уже разработан технический проект его разрушения: какие самолеты, сколько, с какой высоты, каков тоннаж бомб, под каким углом, на какой сектор пикировать… Наука разрушения развивается быстрее строительной.
Сейчас, месяц спустя после воздушного покушения на Лаунг-бьен, по нему опять движутся тяжелые грузовики. Посередине проходит снова соединившийся рельсовый путь.
У разрушенных мест, повисших, как порванная паутина, девушки и юноши с автогеном в одной руке и за что-то там держась другой рукой лечат железные раны.
Спрашивается, зачем же было столько жертв, столько треска и ужаса, если главная цель не достигнута? Связь не прервана. Вот, правда, целая ночь изнурительной дороги, но приехали же от северной границы в Ханой!
Цель этих ураганных бомбардировок сковать транспорт, прервать контакты. А получается противоположный результат: люди сблизились еще больше. Я приехала через год. Я нашла дороги разрытыми, а народ еще более сплоченным. Скрепы моста расшатались, а связи людей окрепли.
Насильственное разделение связывает наиболее сильно.
Никогда не было на этом мосту такого большого движения. Проезжая этим ранним утром по нему, стонущему словно от боли, я знаю, что еду в последний раз. Мост обречен. Его добьют. Но пока что он связывает. И не будет ли связывать еще крепче, когда останется только в воспоминаниях?
Повторю еще раз: американцы разрушили мосты и дороги, но создали другие, более устойчивые, внутренние мосты, которые сроднили людей.
Всякое насилие всегда приносило обратный результат. Но насильники не учатся на историческом опыте и повторяют свои ошибки. Повторяются злодеяния.
Не имея памяти, не имеешь и прошлого, а они еще хотят будущего.
Будущее — это дети, ребенок. Так говорят.
Где она, завтрашняя, семнадцатилетняя Ха? Чужая в чужой стране или чужая в своей? Или своя и в той и в другой?
Вот оно, будущее. Может быть и таким, и таким. И не от нас ли, сегодняшних, зависит оно?
От одной мысли, что она может уехать навсегда, мой завтрашний день пустеет. А как подумаю, что может остаться здесь, охватывает страх за ее завтрашний день. Бьюсь, как об стену головой, и получаются на лбу синяки.
Она мне принесла тоску дороже всех прежних радостей, вместе взятых. Меня раздирают родовые боли, словно я рожаю ее будущее. Я в ответе за состояние мира, который оставлю ей после себя. Ради нее должна защищать свое достоинство. Без нее могла бы себе молчать, тихонько сидеть, но при ней я ответственна за будущую себя.
Кто виноват, что переломилась ее судьба? Я пальцем показываю вверх, на небо, откуда летели бомбы. Но небо пусто. Воры украли ее детство и, как полагается ворам, убежали. На синем небе вырисовывается лишь моя рука.
Я шла к ней, выращенной в темноте, под землей, на скудном рисе, предоставив себя силе, толкающей и влекущей к ней. Я знала, что доберусь. Боялась лишь опоздать. Боялась, что бомба опередит меня, обгонит мое объятие. Но можно искалечить объятием, не только бомбой.
Готовлюсь стариться в одиночестве. Что не может быть отнято у меня? Только то, что я уже потеряла. И если ударит час, провожу ее с тихой улыбкой, на которые я нагляделась на лицах матерей, потерявших детей там, на ее родимой земле.
Ищу в вещах их обратную сущность, чтобы, может быть, притаиться там.
Еще раз есть возможность зайти в буддийскую пагоду. Захожу. Сам воздух Вьетнама как бы напоен этой древней и ветхой мудростью. Она в неподвижных самосозерцательных водах, в спокойной зелени рисовых зеркальных полей, где каждый стебелек тоже созерцает себя.
Пыльную усталость оставляю у входа вместе с обувью. Делаю первый шаг, что-то останавливает меня. Каменная загадка. Над тяжелой дверью вырезаны из белого камня три круга, преломляющиеся один в другом. От косого освещения углубленная резьба залита тенью, как черной тушью, что подчеркивает белизну самого узора.
Спрашиваю, что значит этот символ? Вьетнамцы независимо от того, буддисты они или коммунисты, никогда не торопятся с ответом. Ждут, чтобы создалось настроение, терпеливо настраивают ваш внутренний воспринимающий инструмент, ваш внутренний слух. Ответ упадет вовремя, как зрелый плод в открытую горсть в момент сосредоточенной жажды.
Вхожу внутрь, присмирев от своих босых бесшумных шагов.
Плиточный двор подметен до пылинки, словно само время работает пылесосом. Ступаю в древний полумрак самого храма. Благовонный дым ароматических тлеющих палочек дурманит меня. Бритоголовый бонза стоит с неподвижностью статуи, сделанной из векового потрескавшегося бамбука.
Голос его надтреснут как дерево. Он идет из глубины земли, где истлели предыдущие поколения. Он собрал весь их опыт. Он говорит:
— Каменный знак у входа обозначает:
— А то, что было? — мой вопрос пролепетался по-школьному перед его ровным судейским голосом.
— То, что было, то было.
Смотрю опять на круги. Три круга, преломленные в середине, вклиниваются один в другой и тем самоисключаются.
Всякий, кто входит сюда и кто выходит отсюда (а предполагается — в жизнь и из жизни), проходит через эти круги:
Только то, что было, — вот правда.
На плече у меня спит ребенок, значит я не должна спать.
Китайский аэропорт Наньнин — первая посадка после Вьетнама. Ха спит. Проспала расставанье с родиной. Не смею пошевелиться, чтобы не потревожить ее сон. Утро легло на мое плечо тяжестью детской головки, тяжестью страшной и теперь уж неотвратимой ответственности.
Самое трудное утро в моей жизни.
Война осталась за пределами слуха. До этого первого мирного пристанища не доносятся разрывы бомб. Здесь надо бояться только краски. Все — свежеокрашенное. Ловкие молодые китайцы карабкаются по стенам, заборам, деревьям и все красят в красный цвет. «Осторожно, окрашено!»
Несу ребенка, спящего на моем плече. Прохожу осторожно через все двери и контроли, через все иероглифы. Берегу ребенка от краски.
Чиновник с профессиональной подозрительностью долго изучает мои документы, поднимает протянутыми пальцами сонную головку, словно сломанный цветок, всматривается в меня и в нее.
— Ваш ребенок?
— Нет.
— Почему же с вами?
— Едет ко мне в гости.
— Куда везете?
— Подальше от бомб.
— Зачем?
На этот вопрос я сразу не нахожу ответа.
— Сколько ей лет?
— Шесть.
— Почему кажется меньше?
Смериваю взглядом чиновника. Он выглядит как мальчишка. Отвечаю.
— Вьетнамцы низкорослы, а дети тем более. Ну и война, недоедание, сидят в земле…
Мой голос искусственно невозмутим. Говорить бы мне всегда таким же голосом.
Чиновник уходит советоваться к начальству.
Сон наполнил ребенка как теплый сладкий напиток и сделал его вдвойне тяжелым. Самое тяжелое утро в моей жизни. Несу это утро на плече, должна протащить его сквозь игольные ушки контролей, проверок, неумолимых чиновников, сквозь непонятные иероглифы. И к тому же: «Осторожно, окрашено!»
Предстоит мне далекий путь. Ненасытно смотрю на сонное личико, стараюсь привыкнуть к его посторонним чертам, стараюсь сродниться с ним. Через глаза, через тяжесть в руках образ ребенка втаптывается в меня.
Приходит другой чиновник. Он и ростом повыше первого. Слов у меня уже нет, беру волшебную палочку, которая должна открыть мне все двери. Вспоминаю свою мать, когда она водила меня за ручку, и улыбаюсь ему материнской улыбкой. Поднимаюсь по трапу самолета. А впереди еще другие таможни, чиновники, двери, краски.