Все шумы, голоса, слова, мысли отдаются глухо, как в бочке. Мир делается непонятным, словно изолированным от тебя.
У входа в убежище вижу друзей Вьетнама, уже по-вьетнамски спокойных: видный австралийский журналист Бэрчет, в белой рубашке, седой, приветствует меня по-болгарски:
— До́бре до́шли![8]
Три молодые американки, приехавшие узнать своих соотечественников еще ближе. Одна из них, студентка из Детройта, успокаивает меня:
— Это ничего. Жить с такими американцами в одной стране еще страшнее.
Французский журналист в каске. Бэрчет нас знакомит.
Вот он живой, прославленный советский журналист Иван Щедров, проведший семь лет во Вьетнаме, пересекший вдоль и поперек партизанские джунгли Южного Вьетнама, владеющий вьетнамским языком, как родным. Он меня спрашивает шутливо:
— Для кого пишете?
Этот вопрос бьет по каске как молоток. Стою оглушенная. «Для кого?» Для людей в комнатах, где самая большая опасность — это сквозняк. Вот и все, что может выдумать моя голова под каской.
— А вы что пишете?
— Телеграммы.
— В каком духе?
— «Жив, здоров, считайте меня коммунистом!»
Внутри, в самом центре убежища, у вентилятора сидят трое наших: делегация по строительству здесь болгарской больницы. Сажусь рядом с ними. Взглядом, опытным по софийским бомбардировкам, они оглядывают убежище:
— Лишь бы не прямое попадание, а так — ничего.
В подтверждение раздаются взрывы, и земля эластично трясется. Каска резонирует на подземный гул, и моя голова тоже гудит.
Отбой. Снимаю каску с ощущением, что снимаю с себя скальп. Жара меня обдает, как прохлада.
Итак, семь тревог в первый же день. Эскалация. Все жестче, все чаще, все громче, все быстрее, все безобразнее бомбардировать, убивать, опустошать, пугать, истреблять.
Сегодня больше, чем вчера, завтра больше, чем сегодня. А послезавтра? А еще через день?
Все грубее угрозы, все наглее насилие…
Завидовать ли тем, кому еще предстоит родиться в этом так называемом прогрессирующем мире?
Детские игры выражают время и преодолевают его.
Я играла орденами и медалями отца, полученными им за потерянную в двух войнах молодость.
Я видела ребенка, играющего стружками, принесенными его отцом с завода, на котором он потерял правую руку.
Эти игры, когда детская фантазия превращает предметы, покалечившие жизнь взрослых, в свой особенный мир, — не игры с покупными игрушками, как бы они ни были дороги и блестящи.
Я все спрашивала себя, что было бы для вьетнамского ребенка любимой игрушкой? Верно, что-нибудь бамбуковое, какая-нибудь домашняя утварь, которая напоминала бы ему атмосферу родного дома.
Поскольку я не знала, что это должно быть, я решила заменить, как говорится, качество количеством и по пути из Ханоя в Софию, пролетая через Москву, привела девочку в «Детский мир».
Это было 6 ноября. Столица одевалась в праздничный наряд. Я смотрела на украшения, которые видела уже не один раз, глазами девочки из Вьетнама — и не просто из Вьетнама, а из подземных убежищ Хайфона. Москва блестит, как огромная малахитовая шкатулка, откинувшая крышку в вечернее, освещенное Москвой же небо.
Такси едва пробирается сквозь сутолоку машин к «Детскому миру». Ха в красном зимнем пальтишке успевает сквозь узкий разрез своих глаз смотреть одновременно направо от машины, налево от машины, вперед и назад. Даже наморщилась от напряжения: не пропустить бы чего. Мучается от незнания моего языка, а я не понимаю ее. Сердится, что не могу все ей по ходу дела объяснить. А окружающий мир требует и требует объяснений. Остановились в боковой улице. Прошу шофера через час приехать на это же самое место.
— Провалиться мне на этом месте, если через час вы ее вытащите из магазина!
В нахлобученном до бровей капюшоне с белой опушечкой, с какой-то воинственной осанкой и энергией в движениях малышка похожа на этакого дворового забияку. Она весело устремляется в муравейник большого и к тому же предпраздничного универмага.
Шофер оказался прав. И через три часа не могу оттащить ее от электрических поездов, говорящих кукол, обручей, ракет, верблюдов, белых медведей, кошек, самосвалов, пушистых зайчиков, длиннохвостых лис, белочек, мячей всех размеров, сервизов для кукольных банкетов, кухонной игрушечной посуды, телефонов, ванн, целых квартир, вообще всей в миниатюре современной цивилизации.
На три вьетнамские денежки (су), с дырочками посередине и нанизанные на веревочку, Ха хотела бы купить весь магазин: от предметов для новорожденных до механизированных игрушек для детей старшего возраста.
В одно мгновенье она стремится пропустить через себя все пропущенные радости детства. Лезет вперед, поднимается на цыпочки, показывает продавщицам свою веревку, звенит монетками, чтобы привлечь их внимание. Но они привычны к детской толкотне у прилавков, и к детским восторгам, и к детскому нетерпению тоже. Бросают равнодушные, скользящие, да и усталые взгляды на ее разгоревшееся личико, наделяют ее между собой таджикским происхождением, смотрят на мои колебания и отбирают очередную игрушку из смуглых цепких ручонок.
Пакеты у меня под мышками множатся. На каждый палец надеваю по шнурку, двигаться уже почти не могу, гляжу в просветы между покупателями, не упустить бы из глаз красное пальтишко.
А она делается все недовольнее, ненасытнее, неумолимее. Покупаю и покупаю, не думая о пагубных ошибках воспитания, не соображаясь со строгими правилами Песталоцци и не считая чужие деньги (накануне одна московская подруга, с которой вместе учились в Литературном институте, заглядевшись на девочку, высыпала мне в ладони содержимое своего кошелька). Покупаю и покупаю, как будто на одном вьетнамском ребенке хочу возместить всем вьетнамским детям отнятые у них игрушки и детские игры.
Гадаю, где бы взять еще одну руку. Мне очень нужна третья рука, чтобы ухватить ее маленькую ручонку и оттащить ее от прилавка. Напрасно кричу, зову, делаю требовательным и сердитым свой голос.
Прибегаю к последнему отчаянному средству: с накупленными игрушками поворачиваюсь и ухожу. Пакетами пробиваю себе дорогу, как танк. Сзади меня образуется пустота, которая смыкается не сразу. Может быть, в этой пустоте бежит за мной красное пальтишко, а может, и нет. Удерживаюсь от соблазна оглянуться. Выхожу на улицу. Ухожу подальше от злополучных дверей. На углу останавливаюсь. Красное пальтишко тут как тут, крутится сзади, как хвостик чертика.
В гостиничном номере, не раздеваясь, Ха набрасывается на пакеты: худенькими ловкими пальчиками развязывает узлы шпагатов и ленточек, ни одной при этом не рвет и не пытается оборвать. Вынимает все игрушки, раскладывает их на столе, на кроватях, на стульях, удостаивает каждую несколькими минутами внимания и опять укладывает их точно на свои места, завязывая шпагат и ленточки точно такими же, как и раньше, узлами. Пальчики ее терпеливы до неправдоподобия. Мне кажется даже, что завязывать и развязывать пакет и есть для нее самая увлекательная игра.
Но дело в том, что ни одна игрушка, купленная в пышном универмаге, не пробудила в ней того экстаза, как один предмет, который попал к ней в руки при самых непредвиденных обстоятельствах.
Детское воображение предусмотреть невозможно.
В Трояне знакомый врач пригласил нас на свою виллу. На солнышке снег уже растаял, но в тени он еще белый и сахарный.
Маленькая Ха вместе с другими детьми бегает по холмам, то и дело щебеча и перепрыгивая из зимы в лето. Постигает нрав снега, к которому привязалась каким-то мистическим влечением. Катается с горки, слушает хруст под полозьями. Предчувствует в воздухе конец снежного царства, понимает, что солнце прогонит снег и тогда, кроме других огорчений, придется еще расставаться с теплым зимним пальтишком.
— Почему нельзя, чтобы солнце и снег? — спрашивает она. Пробую ответить.
8
Добро пожаловать.