В других ответвлениях пещеры расположены больницы и госпитали.
Вспоминаю наш просторный Кайлык, нарядно оборудованный под ресторан и дансинг. Скрытые лампочки подсвечивают сталактиты и сталагмиты. Я только что читала стихи, а теперь танцую с московским поэтом. Это было, конечно, на другой планете или в другие века. Отсюда гляжу на себя, танцующую там, как бы со стороны. Я грустна. Московский поэт пробует вовлечь меня в разговор о поэзии. Но я рассеянна, я молчу. Лишь сейчас я готова поддержать разговор. «Поэзия, ты говоришь? Не знаю, что это такое. А ты разве знаешь?»
Мы думаем, что поэзия всегда вдалеке от нас. Мы ищем ее в другом месте, в других людях и оттого пропускаем.
В подземную больницу вхожу, как в храм. Только что промелькнувшее воспоминание о дансинге ощущаю как кощунство. В глубине мерещатся голоса. Передо мной идет Ке. Он освещает мне путь своей белозубой улыбкой. Куда ты ведешь меня, Вергилий?
В пещерных нишах стоят больничные койки. Лампы. Взгляды, вобравшие все терпенье мира.
Раненные шариковыми бомбами, придавленные обвалами, контуженные воздушной волной. Неужели тот шелковый, нежный и животворный воздух может убить?
Улыбается хрупкая девочка. Она еще сама не видела жизни, а уж стала сиделкой над умирающим.
А танец в Кайлыкской пещере поет в крови. Поэт говорил, что у него бывают долгие периоды засухи, когда он не может писать. Тогда я ему не ответила, а теперь отвечаю: «Период дождей обрушится на тебя внезапно, в пути, когда ты его не ждешь. Не пропусти же его. Я ужасно талантлива пропускать».
Сквозь мои пальцы протекло столько плодоносных дождей, а я не удержала ни капли. Сколько мирных и длинных дней, сколько возможностей протекло сквозь меня. Я — как дно пересохшего моря.
Мой Вергилий ведет меня на свиданье со страданием. За поворотом пещерного хода на скале чудовищно и ритмично танцует непонятная тень. Приближаемся.
Хирургическое отделение. Операция. На плоском камне, покрытом белой простыней, лежит разорванное тело. Совсем еще мальчик, вряд ли успевший окончить медицинский факультет, белее простыни и бледнее своего пациента. Он отрезает ногу. Без наркоза. Две молоденькие сестры с марлей на лице, как раз на том место, где бывает улыбка, что есть силы держат больного. Он смотрит в одну точку пещерного свода, и глаза у него, как раны. Не кричит. Иногда лишь вздыхает вздохом, способным столкнуть с груди скалу.
А призрак все пляшет на стене свой странный танец. Оказывается, это полевая электростанция. Человек сидит на велосипеде и беспрерывно крутит педали. От этой езды на месте горят фары, направленные на хирургический нож.
Вот еще один юноша не будет мерить жадными шагами наш мир. Ему отрезают не ногу, а будущие путешествия.
Вергилий ведет меня по аду с улыбкой. Он показывает мне не муки, а тех людей, которые борются с ними. В каком круге ада мы теперь?
В кровавой марле, в кровавой вате руки и ноги, словно ветви, отрезанные заботливым садоводом. Но, увы, на дереве не вырастает новых, более крепких ветвей.
Женщина теряет сознание. У этого парня пульс отмеряет последние удары. Челюсти сжаты, чтобы не кричать. Сейчас все пройдет. У меня впечатление, что ступаю по ранам. Кроме своих мучений, больные вытерпели еще и мое посещение.
Выйдя на воздух, удивляюсь, что хожу на двух ногах, что двумя руками тянусь к зеленым древесным листьям. Совестно. Словно руки и ноги я у кого-то украла.
Так много крови я видела, будто у земли перерезаны вены. Тогда почему же она жива?
Мой Вергилий настоящий вьетнамец, свободный от трагических комплексов. Он видит, что я ошеломлена. Он начинает лечить меня от трагического взгляда на мир. Слова его, как глазные капли.
— Раненым здесь спокойно. В пещерах они уверены в своей безопасности. Бомбы их не достанут.
Да, я знаю, что больницы — объекты свирепых бомбежек. Вместо того чтобы своими каплями успокоить меня, Ке отравляет мне глаза еще больше. Верная своему славянскому зрению, вижу картины еще страшнее этой. Вспоминаю о бомбежках больниц в Ханое, в Хайфоне, в Вине, Нам-дине. На марле выступает новая кровь. Раненый жалеет, что не был убит сразу. Бомбятся не больницы, а хрупкие надежды выжить и выздороветь.
Ке понимает, что мой случай тяжел, и льет капли еще:
— При налетах на больницу сестры и врачи носят больных в убежища. Выздоравливающие помогают более слабым. Операции при бомбежках не прекращаются. Очень часты случаи гибели самих хирургов.
После кругов ада еще величественнее, невозмутимее звездная тропическая ночь. Спокойный вьетнамец ее неотъемлемая частица.
Так спокойна эта земля. Если есть сейчас во всем Вьетнаме что-то мятущееся и тревожное, так это, наверно, я, чужедальный путник на ней.
Неутомимый Ке указывает мне на темный профиль горного хребта. Улыбка его, как дверца в детство. Легендарная Там-тхань, гора с фантастической гранитной фигурой. Наверху ясно очерчивается пригнутый стан женщины, всматривающейся вдаль. Это молодая То Тхи, которая так упорно ждала возвращения мужа с войны, что окаменела. Каждый вьетнамец знает с детства песню о ее верности и ищет встречи в жизни со своей То Тхи.
Чем труднее и переменчивее у народа его историческая судьба, тем он постояннее и миролюбивее по нраву. Это касается и нас, болгар.
Но у вьетнамцев мы наблюдаем совсем уникальное явление: их нежность, прошедшая сквозь огонь, кровь и жестокость, осталась нетронутой. Даже, мне кажется, она становилась все утонченнее под грубыми шагами тысячелетий. Она оттачивалась как на токарном станке. В человеческой природе таится удивительная способность: устоять перед внешним миром, создавая в себе его противоположность. Известный эффект «обратной связи». Резкое соприкосновение с холодом вызывает более бурное горение в живом организме. Противоположные явления сближаются и в наших ощущениях. Прикосновение ледяного железа обжигает подобно огню.
В загадочном мире психики физический закон обратной связи тоже подтверждает себя. Чем грубее внешний нажим, тем нежнее, тоньше, душевнее, духовнее, если хотите, самозащита.
Бесчисленны легенды этой страны. Здесь исторические события стали легендами, а легенды — историей. Я не встречала у других народов такой кровной связи прошлого с настоящим. Сегодняшний день не отбрасывает прошлого, но привлекает его, не убивает убитых снова и снова, но оживляет их.
Мы, едва придя на арену жизни, стремимся зачеркнуть все, что было до нас, и начать на голом месте. Тщимся быть началом, не желая быть продолжением.
Время во Вьетнаме несет не отрицание, а подтверждение. Сегодняшний день не выхолащивает вчерашний, но обогащает его. И тогда он сам становится историей.
После самых немилосердных бомбежек вьетнамец собирает обломки буддийских храмов, осколки бомб, патроны и ружья. В каждой деревне есть музей с экспонатами, еще не остывшими в прямом, а не в гиперболическом смысле.
Двадцатый век здесь воюет против всех прошлых столетий. Кибернетика соседствует с заостренными бамбуковыми кольями, сверхзвуковые самолеты — с капканами и волчьими ямами, напалм — с подводными трубочками, которые употреблялись еще во времена нашествия монгольских орд.
Но дело не только в трубочках и первобытных капканах. Против машин и роботов (называемых солдатами) двадцатого века поднимаются древние времена с легендами и песнями, с воспоминаниями о героях и подвигах, с наивностью и чистотой. Вот уж сколько лет двадцатый век обрушивает сталь и огонь, но не может сокрушить и угасить простенькой веры в правое дело.
В сознании простых вьетнамцев времена диффузируют одно в другом. Чума ассоциируется с атомной бомбой, атомная бомба — с чумой.
Вьетнамцы живут в каком-то компактном нетекущем времени. Поэтому, может быть, они так спокойны перед смертью. Их земля не знает забвенья.
Не имеющему памяти бессмысленно говорить о забвении.