1968. Блага Димитрова и Ха.
Обстоятельства заставляют нас быть сильнее, чем мы есть на самом деле.
Поднимаю глаза от бумаги и вижу ее сияющее личико. Вглядываюсь в него, изучаю, стараюсь угадать, какая участь ее ожидает и какая сила ей будет нужна, чтобы участь свою встретить лицом к лицу.
Если будущее вытекает из прошлого и настоящего, то мы должны были бы его знать. Или будущее определяется чем-то третьим?
Начинается ее жизнь, которая вся — неизвестность. Что я могу и должна сделать, чтобы жизнь ее была лучше? Очевидно, самое главное — готовить ее к плохому. Каждое наше усилие вмешаться в личную судьбу другого вызывает такие отдаленные сотрясения, что не знаешь, что́ в конечном счете к добру, а что́ не к добру.
Ха научилась одним пальчиком на пианино играть «Цветок милый, цветок красный». Как понимающе кивает ее головка, когда я произношу следующую строку: «цветок с тонким стебельком».
Ее головка сама как цветок на тоненьком стебельке. Цветок пророс на одном континенте, а теперь оказался на другом.
Я сама до сих пор была ребенком. А теперь стала родителем. Кроме этих двух, бывает ли третье состояние? Да, бывает. Свобода. Можно отторгнуться, выключиться из цепи предки — потомки и быть свободной. Но свобода — это трудно и даже тягостно. Зависишь лишь от себя. Отвечаешь лишь за себя. Но, оказывается, это самая большая зависимость и самая большая ответственность. Ты свой создатель и свое произведение. Два состояния сливаются воедино. И это почти невыносимо. Чтобы избавиться от двойной нагрузки, мы хватаемся за детскую ручонку, и тогда все в порядке. Мы снова в банальной земной цепи.
Чтобы спасти девочку от неумолимого бомбоносного неба, под которым должно было бы пройти ее детство, я выдернула ее с корешками из родной почвы. Спрашиваю себя, хорошо ли я сделала? Действительно ли это добро? Она будет расти распятая на двух континентах.
Мне надо возвратиться на пройденный путь, чтобы убедиться — другого пути для меня и не было.
— Предстоит бессонная ночь, пока доберемся до Ханоя, — предупреждает и подготавливает меня внимательный и вежливый Ке.
Понимаю, что дороги разрушены. Мы садимся в «джип»,[1] замаскированный зелеными ветками и похожий на куст. А, неужели старый знакомый! Желание похлопать, погладить его. Жаль, что нет у него лошадиной морды.
Ке белозубо улыбается моей наивности: столько машин сменилось с прошлого года!
Тайно радуюсь длинной бесконечной ночи — будет время подумать. У меня есть кое-что нерешенное, важное. Да и будет случай выспросить издалека о том, ради чего я приехала.
Вдруг меня поражает: по как они добрались до границы?
Смеясь рассказывает, что всю прошлую ночь тряслись по разбитым дорогам. Попали под две бомбежки. Часами ждали у речных переправ. Днем прятали машину в тень и чинили.
В прошлом году я пережила такую ночную поездку по джунглям, но это было южнее Ханоя. Теперь уже и на север страны путешествуют только ночью. Вся страна — одна сплошная мишень.
Поблизости виднеется разбомбленная железнодорожная станция. Бомбили недавно.
Я вижу силуэты разбомбленной Софии. Черные закоптелые фасады, опаленная штукатурка. Пустые, без стекол окна, кирпичная красная пыль. И наши молодые шаги среди руин и наша молодая вера, что мы больше никогда не допустим этого.
Четверть века спустя искусство разрушать города достигло виртуозности. У вьетнамских руин более зловещие контуры, чем у знакомых нам по прошлой войне. От больших зданий остается только стальной скелет, застывший в страшных конвульсиях. На месте небольших домов просто ямы. И пыль пожарищ другая — сухой и черный песок.
Представляю сиротливого путника, пришедшего издалека искать свой родной очаг. Даже по размеру ямы он не смог бы найти его. Иные бомбы объемистее этих скромных бамбуковых жилищ.
Неужели и эти разрушения вскоре покажутся нам примитивными? Говорят, что от города может остаться только тень, отпечатавшаяся на обгорелой корке земли.
Неужели мы, если уцелеем, прослезимся от идиллических воспоминаний о разрушенной Софии, когда мы все же выбрались из наших подвалов и погребов и воздух, который мы вдохнули, не оказался смертельно ядовитым?
Если твой путь начинается от сердца, не надейся, что он будет спокойным.
Едем без фар по шоссе, самое воспоминание о котором стерлось. Шофер по имени Тьен, что значит «Вперед», обладает чутьем летучей мыши. В темноте он ведет машину, лавируя между воронками от беспрерывных бомбежек. Воронки свежие, потому что более ранние засыпаны молодежными бригадами.
Здесь все ремонтируется только ночью. Не понимаю, как они видят впотьмах, как можно восстанавливать в непроглядной черноте тропической ночи рельсы, шпалы, фермы мостов, телеграфные столбы, провода. Или они настолько слились с темнотой, что она им уже не мешает?
Но самое удивительное то, что они смеются, шутят, острят, задирают друг друга. И в смехе их сквозит беззаботность! Неужели это ради меня? Я ведь знаю, что нет ничего более ободряющего в трудном пути, как беззаботность и смех.
В каждой вьетнамской семье не меньше одной человеческой жертвы. Считать ли потерю дома, провианта, здоровья, сна?
Но война — еще одно злодейство: убийство времени. Кто вернет самые свежие или самые зрелые годы целым поколениям людей? В эти годы формируется будущее, это время пошло бы на то, чтобы учиться, выбрать путь в жизни, самоусовершенствоваться. Поколение с убитой молодостью — это поколение с убитым будущим. Но именно молодость-то, которая должна бы оплакивать свое убитое время, смеется прежде всего. Не землей, а молодостью они засыпают воронки от бомб.
Ведь и мое поколение полными лопатами разбрасывало свои лучшие годы по насыпям дорог, чтобы по этим дорогам прошли другие. Разве мы жаловались? Разве мы не смеялись, не пели?
Может статься, я неправа. Может быть, время не умирает, но трансформируется в память, в скрытую психическую энергию? А кто хочет убить время, будь то преступлениями, будь то удовольствиями, убивает не время, а себя.
Геологические пласты. Археологические находки. Наше время рассказывает о себе воронками и кратерами от бомб.
Верный своему имени, Тьен едет все вперед и вперед, хотя и с большими объездами, отклонениями. Он выдерживает вторую бессонную ночь. Но машина все же не человек, она ломается. Остановка.
Выхожу и оказываюсь в колдовстве парной тропической ночи. Пейзаж в темноте чарует и одурманивает еще сильнее, чем днем, потому что дополняется воображением. Причудливые силуэты гор и звезды над ними крупные, как орехи. Воздух нежен, как шелк. Пью его как сок незнакомого тропического фрукта; кроме ароматов, он насыщен густо-зелеными тенями джунглей. Ароматы, выделяемые растениями, фосфоресцируют зеленоватым огнем. Война в такую ночь представляется сном идиота. Тропическая ночь полна жизни. Не верится во всякую насильственную смерть.
Опьяненная тропической ночью, бреду за моим поводырем Ке. В недрах скал мерещатся огоньки.
— Где мы?
— Куи-лы.
Чтобы запомнить название, связываю его с названием нашей знаменитой пещеры — Кайлык. Куи-лы. Кайлык. Оказывается, и здесь большие пещеры. Поражаюсь сходству слов, обозначающих в общем-то одно и то же. Откуда родство между двумя словами? Как бы пронизывает дыхание из темных глубин времени, от истоков рода человеческого. Маленькие словечки, перемешиваясь в потоках всех эпох, уцелели с упорством кремней, хотя и оказались разбросанными по разным краям земли. Не объединял ли когда-нибудь первоначальную горстку людей единый пещерный свод, как сегодня один для всех сводов неба? Куи-лы. Кайлык.
Пока проворный шофер возится с «джипом», освещая свои руки карманным фонариком, Ке водит меня, как Вергилий, по лабиринтам подземного мира. Пещера превращена в убежище для машин. Грузовики, «джипы», прицепы дремлют, как динозавры, в этой холодной берлоге, спрятавшиеся от летающих хищников.
1
Так обычно называют легковые автомобили повышенной проходимости. Здесь и дальше автор имеет в виду, по всей вероятности, наш ГАЗ-69 — «газик». Здесь и далее примечания переводчика.