Через судьбу Андрея Срубова, словно сквозь мощный оптический прибор, на поколения вперед просматривается горькая судьба многих и многих тех, кто, воспротивившись тотальной обезличке, попытался сохранить себя, свои душу и совесть, извечные нравственные устои. И эта художническая дальнозоркость сделала повесть «Щепка» жизнеспособной и сегодня, спустя десятилетия.
~~~
Одновременно сo «Щепкой» В. Зазубрин предложил журналу «Сибирские огни» рассказы «Бледная правда» и «Общежитие», которые были опубликованы соответственно в четвертом и пятом-шестом номерах за 1923 год.
В отличие от повести, «Бледная правда» затрагивает уже несколько иную сферу жизни, тем не менее перекличка ряда мыслей, образов, настроений в обоих произведениях явственно ощутима. Это и не удивительно. Борьба двух миров, начатая революцией и гражданской войной, продолжалась в ходе социалистического строительства, об одном из эпизодов которого и рассказывает «Бледная правда». И хотя борьба теперь ушла вглубь, в подпочвенные горизонты, от этого она не стала легче, о чем и свидетельствует история, происшедшая с главным героем рассказа.
Бывший кузнец и командир партизанского отряда, коммунист Аверьянов был направлен партией на ответственную хозяйственную работу: сначала продовольственным комиссаром, затем — заведующим крупной продовольственной конторой. Прямолинейный, резкий, грубоватый, но честный и бесхитростный, он попадает в ловко расставленные сети жуликов и мздоимцев из числа бывших царских спецов, свивших себе гнездо в руководимой им конторе.
Аверьянов не смог разглядеть преступников в своем ближайшем помощнике Латчине и его подручных не только из-за их хитрости и коварства, но и из-за собственной близорукости, явившейся следствием наивной веры в мгновенную очистительную силу революции, способную, как по мановению волшебной палочки, переделать даже ярых врагов.
Впрочем, и это не окончательный ответ, почему преданный революции человек, работавший во благо нее не за страх, а за совесть, попадает на скамью подсудимых. Помимо каких-то личностных характеристик тут надо учитывать самое атмосферу случившегося, связанную с тем известным периодом нашей истории, который мы знаем под названием «новая экономическая политика». Вне этого трудно понять драму Аверьянова.
Когда-то Аверьянову «все было просто и понятно». Понятно, когда работал в кузнице. Понятно — тут белые, тут красные — на гражданской войне. Ясность начала исчезать, когда стал комиссаром по продовольствию. Он не готов был к такой работе. Но, подчиняясь партийной дисциплине, служил и здесь «как солдат, как боец», являя собой пример долга, исполнительности, партдисциплины. И когда шла продразверстка, когда нужно было действовать в приказном порядке, он справлялся и заслуживал благодарности. Нэп все смешал и перепутал. Новые хозяйственно-экономические отношения вскрыли некомпетентность, а то и просто малограмотность Аверьянова, некомпетентность, которую трудно было покрыть одной только энергией, напористостью, подменить приказами и командами. Не случайно Аверьянов совершенно терялся, когда дело приходилось иметь с документацией, с канцелярскими бумагами, шелест которых ассоциируется у него (и это прекрасно передано автором своеобразной звукописью) со змеиным шипением, вообще с хитроумным хозяйственным механизмом. Вполне естественно, что Латчин со своей «командой» умело этой некомпетентностью воспользовался.
О сложности общественной атмосферы говорит и отношение к Аверьянову окрестных крестьян, свозивших на склады заготконторы продовольствие. Они окрестили его «тигрой лютой». Для них он олицетворение военного коммунизма, от которого они столько натерпелись и который не пользовался у них, мягко говоря, популярностью. Вот почему те же крестьяне, присутствующие в зале суда во время процесса над расхитителями, искренне радуются, услышав суровый приговор Аверьянову, полагают, что справедливость восторжествовала.
Однако настоящая драма Аверьянова начинается с того момента, когда, не захотев по-настоящему вникнуть в суть дела, не поверили коммунисту его товарищи по партячейке, выступающие в качестве судей. А ведь сам он им верил до последнего момента, верил, что разберутся, поймут, докажут его честность и порядочность.
Почему же не поверили? Здесь в самый раз вспомнить — а судьи кто? А судьи — такие же, как и Аверьянов, рабочие и крестьяне, ставшие «обвинителями в порядке партдисциплины». В том и парадокс, что пострадавшего прежде всего от своей некомпетентности человека судят такие же некомпетентные люди, поддавшиеся к тому же враждебно настроенной к «тигре лютой» толпе крестьян и обывателей, люди, которые больше пекутся о репутации неподкупных, объективных судей, нежели о восстановлении справедливости.
В рассказе детально воспроизводится и ход процесса, и настроение зала, и поведение судей. И невольно думаешь, читая о событиях почти семидесятилетней давности, что и сегодня, когда мы создаем правовое государство, многие наблюдения автора свежи и актуальны. Во всяком случае, вопрос о правовом непрофессионализме и формализме и сегодня стоит чрезвычайно остро.
Я уже упоминал о перекличке в повести и рассказе образов, настроений. Хорошо это видно на образе-концепции «человека-щепки», который, едва наметившись в предыдущем произведении, в «Бледной правде» приобретает более отчетливые очертания.
«…Революция — мощный, мутный, разрушающий и творящий поток. Человек — щепка. Люди — щепки. Но разве человек-щепка — конечная цель революции? Через человека-щепку, через человеческую пыль, ценою отдельных щепок, иногда, может быть, и ненужных жертв, ценою человеческой пыли к будущему прекрасному человечеству!..» — пытаясь как-то оправдать свое демагогическое красноречие и неприглядную роль, которую он сыграл в судьбе Аверьянова, рассуждает общественный обвинитель, беллетрист Зуев. И, надо сказать, рассуждения эти вполне отражают умонастроения значительной части коммунистов 20-х годов. Читая «Бледную правду», мы убеждаемся, что и вне подвалов ЧК отдельная судьба, отдельная личность значили порой очень мало для тех, кто путь к созиданию счастливого будущего мыслил только через разрушение прошлого и настоящего.
Впрочем, сам Аверьянов не склонен себя считать ни щепкой, ни песчинкой. Подчиняясь партии, выполняя ее волю, он в то же время ощущает себя полноценной личностью, созидающей единицей, а не нулем в многомиллионной массе. Таким видим мы его в порученном ему деле (именно благодаря Аверьяновым поднимается из руин разрухи страна). Живой, глубоко человечной личностью предстает он в частной своей жизни, лишенной после потери семьи тепла и участия. Яркой, выразительной личностью предстает он в суде. И не его вина, что правда его оказалась «бледной» на фоне истерической наэлектризованности заполнившей зал суда обывательской массы, на фоне красивой риторики платных адвокатов, купленных «соучастниками» Аверьянова, и даже на фоне перестраховавшегося судейского синклита. И, наконец, то, что наперекор всему Аверьянов не желает смириться с ролью жертвы революции, говорит о нем как о личности — личности, оказавшейся вдруг в трагическом противоречии с конкретной реальностью своей эпохи.
~~~
Еще одной яркой страницей истории революционного бытия стал рассказ В. Зазубрина «Общежитие». Показаны в нем будни общежития ответственных совработников.
Пожалуй, ни одно из произведений писателя не вызывало столь бурную и противоречивую реакцию. Одни осуждали рассказ, усматривая в нем, как вспоминает А. Коптелов, «карикатуру на советский быт», «клевету на коммунистическую верхушку губернского города»[13], видели в нем голый натурализм; другие усматривали в «Общежитии» своего рода предупреждение: «вот что может произойти, если мы не перестроим нашу жизнь разумно»[14].
Повлияла на отношение к «Общежитию» и горьковская оценка рассказа[15], которая впоследствии стала, к сожалению, чем-то вроде руководящей директивы для исследователей творчества В. Зазубрина (ну, разумеется, и для тех, кто собирал на него «компромат»):
13
Коптелов А. Огнелюбы // Сибирские огни. — 1972. — № 3. — С. 104.
14
См.: Советская Сибирь. — 1924. — № 12.
15
Неудовлетворенный противоречивыми отзывами, В. Зазубрин посылает «Общежитие» Горькому в Сорренто, и в письме от 18 апреля 1928 г. тот высказывает свои впечатления о рассказе.