Естественно, что и основной конфликт романа проходит по водоразделу их взаимоотношений, которые сложны, неоднозначны, как непросты сами эти характеры.
Морев — первый богатей села, и Безуглый по логике ничего другого, кроме классовой ненависти, испытывать к нему вроде бы не может. Но тем и сложна и интересна жизнь, отдает себе отчет художник, что она не принимает прямолинейной логики. Безуглый видит в Мореве умного, рачительного, культурного хозяина, у которого есть чему поучиться. Не может уполномоченный забыть и того, что именно Андрон в 22-м году ему, тяжелораненому, спас жизнь, выходил его. Правда, имел Морев при этом свой интерес, надеялся, что при новой власти ему сие зачтется. Но еще немало понадобится Безуглому времени, чтобы разглядеть андроновскую корысть, его двуличие, хитрость и коварство, его алчность, его подлинно кулацкое нутро. Из всех персонажей романа Андрон Морев выписан, пожалуй, наиболее живо, колоритно и убедительно. Автору удалось показать тип коренного сибиряка-кержака со всей его уходящей глубокими корнями в алтайскую землю родословной, хозяина-богатея, чей капитал сколочен на крови, обмане, нещадной эксплуатации, но и на собственном крестьянском таланте тоже, — тип настолько же омерзительно-отталкивающий, насколько во многом и привлекательный.
На фоне Морева, сконцентрировавшего в себе многие характерные черты сибирского мужика, Безуглый выглядит бледнее и заданнее. Особенно это проявляется, когда дело касается политического диалога с крестьянством, пропаганды коллективизации, то есть именно там, где герой-коммунист должен быть особенно ярок и впечатляющ, особенно убедителен.
«Безуглый говорит с обезоруживающей силой», — утверждает, например, автор на одной из страниц романа, но именно такой вот убеждающей силы, приходишь к выводу, знакомясь со многими эпизодами произведения, уполномоченному очень часто и не хватает. Это, конечно же, обедняет задуманный писателем образ коммуниста, способного идеей коллективизации зажечь сердца крестьян. Но ведь и задачу писатель с его стремлением изображать жизнь объективно, не в угоду тенденции поставил себе архисложную. К моменту выхода первой книги романа результаты коллективизации были, в основном, известны: реляции о победном шествии колхозного движения явно не совпадали с трагической реальностью самого этого процесса. И Зазубрина, знавшего о тотальном и полунасильственном обобществлении крестьянства не понаслышке, по всей видимости, обуревали противоречивые чувства. Искренне веря в коллективизацию, он при своем обостренном чувстве справедливости вряд ли мог принять методы ее достижения. Вот, наверное, почему возникает в романе «Горы» между установкой на положительного героя-коммуниста и объективной реальностью (а отображена она достоверно), в которой приходится действовать созданному по этой установке Безуглому, своего рода зазор, который В. Зазубрину до конца первой части эпопеи преодолеть так и не удалось.
К каким бы наблюдениям, размышлениям, выводам пришел писатель в следующих книгах трилогии, в каком бы направлении развивались образы героев и в первую очередь — Безуглого, сейчас можно только предполагать. Роман остался недописанным, судьба черновиков неизвестна. Но и то, что В. Зазубрин успел сделать в разработке темы коллективизации, имеет серьезное значение. Роман «Горы» стал одной из первых запоминающихся страниц художественной летописи колхозного движения и вместе с «Поднятой целиной» М. Шолохова, «Брусками» Ф. Панферова, «Горными орлами» Е. Пермитина, «Лаптями» П. Замойского, «Ненавистью» И. Шухова занял свое достойное место в истории советской литературы.
~~~
Создавая повесть «Щепка», задумываясь о праведности и неправедности террора, прозорливо предвидя его далеко идущие последствия, В. Зазубрин вряд ли мог предугадать, что полтора десятилетия спустя чаша сия не минует и его. Однако так оно и случилось: волна репрессий 6 декабря 1938 года унесла и его жизнь — жизнь, сполна отданную революции, строительству нового общества, социалистической литературе. Унесла жизнь, но не память о нем. Пусть же и этот сборник, в котором собраны произведения В. Зазубрина, либо десятилетиями не переиздававшиеся, либо до недавнего времени не издававшиеся совсем, станет данью памяти о замечательном писателе и Человеке.
~~~
<b>Произведения, собранные в данном сборнике, современному читателю почти неизвестны. До последнего времени они либо совсем не издавались («Щепка»), либо однажды, в 20-х годах, увидев свет, больше не переиздавались.</b>
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА
Щепка
(Повесть о Ней и о Ней)
I
На дворе затопали стальные ноги грузовиков. По всему каменному дому дрожь. На третьем этаже на столе у Срубова звякнули медные крышечки чернильниц. Срубов побледнел. Члены Коллегии и следователь торопливо закурили. Каждый за дымную занавесочку. А глаза в пол.
В подвале отец Василий поднял над головой нагрудный крест.
— Братья и сестры, помолимся в последний час.
Темно-зеленая ряса, живот, расплывшийся книзу, череп лысый, круглый — просвирка заплесневевшая. Стал в угол. С нар, шурша, сползали черные тени. К полу припали со стоном.
В другом углу, синея, хрипел поручик Суежницкий. Короткой петлей из подтяжек его душил прапорщик Скачков. Офицер торопился — боялся, не заметили бы. Повертывался к двери широкой спиной. Голову Снежницкого зажимал между колен. И тянул. Для себя у него был приготовлен острый осколок от бутылки.
А автомобили стучали на дворе. И все в трехэтажном каменном доме знали, что подали их для вывозки трупов.
Жирной, волосатой змеей выгнулась из широкого рукава рука с крестом. Поднимались от пола бледные лица. Мертвые, тухнущие глаза лезли из орбит, слезились. Отчетливо видели крест немногие. Некоторые только узкую, серебряную пластинку. Несколько человек — сверкающую звезду. Остальные — пустоту черную. У священника язык лип к небу, к губам. Губы лиловые, холодные.
— Во имя отца и сына…
На серых стенах серый пот. В углах белые ажурные кружева мерзлоты.
Листьями опавшими шелестели по полу слова молитв. Метались люди. Были они в холодном поту, как и стены. Но дрожали. А стены неподвижны — в них несокрушимая твердость камня.
На коменданте красная фуражка, красные галифе, темно-синяя гимнастерка, коричневая английская портупея через плечо, кривой маузер без кобуры, сверкающие сапоги. У него бритое румяное лицо куклы из окна парикмахерской. Вошел он в кабинет совершенно бесшумно. В дверях вытянулся, застыл.
Срубов чуть приподнял голову.
— Готово?
Комендант ответил коротко, громко, почти крикнул:
— Готово.
И снова замер. Только глаза с колющими точками зрачков, с острым стеклянным блеском были неспокойны.
У Срубова и у других, сидевших в кабинете, глаза такие же — и стеклянные, и сверкающие, и остротревожные.
— Выводите первую пятерку. Я сейчас.
Не торопясь набил трубку. Прощаясь, жал руки и глядел в сторону.
Моргунов не подал руки.
— Я с вами — посмотреть.
Он первый раз в Чека. Срубов помолчал, поморщился. Надел черный полушубок, длинноухую рыжую шапку. В коридоре закурил. Высокий грузный Моргунов в тулупе и папахе сутулился сзади. На потолке огненные волдыри ламп. Срубов потянул шапку за уши. Закрыл лоб и наполовину глаза. Смотрел под ноги. Серые деревянные квадратики паркету. Их нанизали на ниточку и тянули. Они ползли Срубову под ноги, и он сам, не зная для чего, быстро считал:
— …Три… семь… пятнадцать… двадцать один…
На полу серые, на стенах белые — вывески отделов. Не смотрел, но видел. Они тоже на ниточке.
…Секретно-оперативный… контрревол… вход воспр… бандитизм… преступл…
Отсчитал шестьдесят семь серых, сбился. Остановился, повернул назад. Раздраженно посмотрел на рыжие усы Моргунова. А когда понял — сдвинул брови, махнул рукой. Застучал каблуками вперед. Мысленно твердил: «…Манти-менты… санти-менты… санти…»