Вейссу. Конечно же. Вейссу — повестка, которую нельзя игнорировать. Он понимал. Еще бы: сколько Эван помнил себя, это была единственная его связь с отцом. К тому же, в каталоге заморских регионов, где нет власти Истэблишмента, Вейссу занимала ведущую позицию. Это — то, чем владели только они с отцом, хотя, когда Эвану было лет шестнадцать, он перестал верить в существование этого места. Первое впечатление по прочтении телеграммы — что капитан Хью под конец впал в старческий маразм или начал бредить, или то и другое — сменилось более снисходительными мыслями. Быть может, — рассудил Эван, — последняя южная экспедиция слишком переутомила престарелого мальчика. Но уже на пути в Пизу Эван начал ощущать некоторое беспокойство из-за самого тона телеграммы. В последнее время он из соображений литературного образования пристрастился к внимательному изучению любых печатных текстов — меню, расписаний поездов, объявлений на стенках; он принадлежал к тому поколению, которое перестало за глаза называть своих отцов «патерами», чтобы не путать их с автором «Ренессанса», и очень чувствительно относилось к таким вещам, как тон. А именно в тоне телеграммы было нечто "je ne sais quoi de sinistre", посылающее сквозь позвоночник наплывы приятного холодка. Его воображение разыгралось. "Глупо в телеграмме писать лишнее", — может, намек на заговор, интригу — великую и таинственную, да еще в сочетании с этим паролем — единственным их общим достоянием. Каждого их этих двух пунктов, взятых отдельно, было бы достаточно, чтобы Эвану сделалось стыдно: стыдно за галлюцинации, место которым в шпионском триллере, и даже более стыдно за внимание к чему-то, не существующему в реальности и основанному лишь на впечатлении, произведенном много лет назад обычной сказкой на ночь. Но взятые вместе, они были как ставки, сделанные одновременно на разных лошадей, где в результате может, конечно, получиться нечто цельное, но лишь посредством операции, еще более искусственной, чем простое сложение составляющих.

Он непременно встретится с отцом. Несмотря на бродяжнические настроения сердца, светло-вишневый зонтик и сумасбродный костюм. Живет ли в его крови мятежный дух? Ему всегда было лень задаваться этим вопросом. Конечно, "Лига Красного Восхода" — не более, чем забава, и вообще он никак не мог заставить себя всерьез относиться к политике. Но зато Эван чувствовал сильную непримиримость в отношении старшего поколения, а это почти то же самое, что открытый мятеж. Чем дальше он выбирался из болота отроческого возраста, тем скучнее ему было слушать разговоры об Империи; всякое упоминание о славе действовало на него, словно колокольчик прокаженного. Китай, Судан, Вест-Индия, Вейссу сыграли свою роль, дав личную сферу влияния, примерно равную по объему его черепу, — колонии воображения, границы которых надежно защищены от грабительских вторжений Истэблишмента. Он хотел, чтобы его оставили в покое, всегда вел себя по-своему плохо и был полон решимости до последнего ленивого удара сердца защищать неприкосновенность дурачка.

Экипаж свернул налево, пересек, громыхая костями, трамвайные пути и, свернув еще раз, въехал на Виа деи Векьетти. Эван замахал поднятой рукой и обругал извозчика, а тот лишь рассеянно улыбнулся. Сзади шумно подошел трамвай, и некоторое время они ехали рядом с ним. Эван повернул голову и увидел девушку в канифасовом платье. Она смотрела на него огромными мерцающими глазами.

— Синьорина, — закричал он, — ah, brava fanciulla, sei tu inglesa?

Вспыхнув, она принялась изучать узор на своем зонтике. Эван встал с сидения кэба, принял торжественную позу, подмигнул и начал петь "Deh, vieni alla finestra" из "Дон Жуана". Понимала она по-итальянски или нет, но песня произвела обратный эффект: девушка убрала голову из окна и спряталась в толпе итальянцев, стоявших в центральном проходе. Извозчик выбрал именно этот момент, чтобы погнать лошадей галопом и снова резко свернуть через пути прямо перед трамваем. Продолжая петь, Эван потерял равновесие и чуть не свалился назад — на сиденье. Он ухитрился одной рукой ухватиться за фартук кэба и после нескольких секунд неприглядного барахтанья съехал вниз. К тому времени они уже ехали по Виа Печори. Он обернулся и увидел, как девушка сходит с трамвая. Вздохнув, он поехал дальше — мимо колокольни Джотто, подпрыгивая на своем кэбе и продолжая думать — не была ли она англичанкой.

II

Синьор Мантисса и его сообщник, потрепанный калабриец Чезаре, сидели напротив винного магазинчика на Понте Веккьо. Оба пили брольо и чувствовали себя несчастными. Шел дождь, и Чезаре пришло в голову, что он — пароход. Дождь, почти утихнув, превратился в легкую морось, из магазинов на мосту стали один за другим выползать английские туристы, и Чезаре принялся делиться своим открытием со всеми, кто находился в пределах слышимости. Для полноты иллюзии он подносил к губам горлышко бутылки и издавал короткие гудки:

— Ту-ту! Ту-ту! Vaporetto, io.

Синьор Мантисса не обращал внимания. Его пять футов и три дюйма чопорно покоились на складном стуле. Маленькое, хорошо сложенное тело казалось какой-то драгоценностью — забытым творением ювелира, возможно даже Челлини, накрытым темной саржей в ожидании аукциона. Розовые точки и линии на белках его глаз наводили на мысль о долгих годах горестных стенаний. Отражаясь от Арно и магазинных фасадов, солнце дробилось в спектр капельками дождя, падало на его светло-русые волосы, брови и усы и, казалось, запутывалось в них, превращая лицо в маску недостижимого экстаза и создавая контраст с печальным и усталым выражением глаз. Посмотрев в эти глаза однажды, вы непременно вновь вернетесь к ним после внимательного ознакомления с остальной частью лица, — любой "Путеводитель по синьору Мантиссе" уделил бы им специальный раздел, подчеркивая особое значение этих глаз, но не предлагая при этом разгадки их тайны, ибо они отражали свободно парящую грусть — рассредоточенную и неопределенную. "Женщина", — первое, что с уверенностью подумал бы случайный турист, но некий католический свет, плавающий у паутины глазных капилляров, поколебал бы эту уверенность. Если не женщина, то что же? Возможно, политика. Размышляя о Мадзини, обладателе нежного взора и светящихся снов, наблюдатель почувствовал бы некоторую хрупкость — поэта-либерала. Всмотревшись внимательнее, он заметил бы, как плазма этих глаз последовательно проходит все модные вариации грусти и горя — финансовые неприятности, упадок здоровья, сломленная вера, предательство, импотенция, убытки, — и тут нашего туриста озарило бы, что он здесь не на поминках, а скорее, на ярмарке печали во всю улицу длиной, где нет ни одного повторяющегося балагана, и которая не предлагает ничего достаточно солидного, на чем стоило бы задержать внимание.

Причина была очевидной и разочаровывала: синьору Мантиссе самому пришлось пройти через все эти балаганы, в каждом из которых шло представление — кусочек из его биографии: лионская швея-блондинка, неудачная контрабанда табака через Пиренеи, мелкое покушение в Белграде. Все представленные здесь перемены в его жизни были зарегистрированы, и каждой из них он придавал одинаковый вес, не извлекая никаких уроков, кроме одного: все они рано или поздно повторятся. Подобно Макиавелли, он жил в изгнании, и его посещали призраки ритма и разложения. Мысли синьора Мантиссы не поддавались течению спокойной реки итальянского пессимизма, и он считал всех людей продажными: история вечно выдает одинаковые модели. Едва ли хоть в одной стране, где ступали его маленькие проворные ножки, есть на него досье. Казалось, властям нет до синьора Мантиссы никакого дела. Он принадлежал к вымирающему кругу мудрецов, чей взор могут затуманить лишь случайные слезы, — кругу, касательному окружностям Декадентов Англии и Франции и испанского Поколения 98-го года, что смотрят на Европу, будто на галерею — хорошо знакомую, но давным-давно успевшую надоесть, и годную лишь в качестве укрытия от дождя или от эпидемии неведомой болезни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: