— Думаете, это вы их спугнули?

— Пожалуйста. — Он ужасно побледнел. Затем извлек трубку с кисетом и принялся набивать ее, рассыпая табак на огромный — от стенки до стенки ковер.

— Вы представляли мне Аллигаторный Патруль, — сказал Айгенвэлью, — в юмористическом свете. Ничего себе разговорчик, когда моя ассистентка работает у вас во рту. Вы хотели, чтобы у нее дрогнула рука? Или чтобы я обмер? Если бы вместо нее был я с бор-машиной, то подобная реакция вызвала бы весьма неприятные ощущения. — Стенсил набил трубку и теперь раскуривал ее. — Вы с чего-то взяли, что я подробно осведомлен о неком заговоре. В мире, который населяете вы, мистер Стенсил, любая группа явлений может превратиться в заговор. Поэтому, вне всяких сомнений, ваши подозрения вполне оправданы. Но почему вы обращаетесь за консультацией именно ко мне? Почему бы вам не порыться в Британской Энциклопедии? Она гораздо лучше знает о любых интересующих вас явлениях. Если только вы не любопытствуете по поводу зубоврачебной науки. — Насколько слабым казался он себе в этом кресле! Ведь ему пятьдесят пять, а выглядит на все семьдесят. В то время как Айгенвэлью, примерно ровесник, выглядит на тридцать пять. И чувствует себя молодым. Какая область вас интересует? — продолжал доктор игриво. — Перидонтия, оральная хирургия, ортодонтия? Протезы?

— Он думает, протезы, — чем застал Айгенвэлью врасплох. Стенсил выстраивал защитную завесу ароматного трубочного дыма, чтобы за ней оставаться непостижимым. Но его голос уже и без того обрел некоторую твердость.

— Пойдемте, — сказал Айгенвэлью. Они вошли в заднюю комнату, где располагался музей. Щипцы, которые однажды держал в руках Фошар, первое издание «Хирурга-дантиста», Париж, 1728 год, кресло, где сидели пациенты Шапена Аарона Харриса, кирпич одного из первых зданий Балтиморского колледжа зубоврачебной хирургии. Айгенвэлью подвел Стенсила к шкафу красного дерева.

— Это чей? — спросил Стенсил, глядя на протез.

— Подобно принцу из "Золушки", — улыбнулся Айгенвэлью, — я ищу челюсть, к которой подошел бы этот протез.

— Стенсил, возможно, ищет то же самое. Не исключено, что этот протез носила она.

— Я сам сделал его, — сказал Айгенвэлью. — Кого бы вы ни искали, этот человек никогда его не видел. Только вы, я и еще пара привелегированных персон.

— Стенсил не может быть уверен.

— В том, что я говорю правду? Но-но, мистер Стенсил!

Вставные зубы на стенде тоже улыбались, словно упрекая своим блеском.

Когда они вернулись в кабинет, Айгенвэлью, пытаясь хоть что-то понять, поинтересовался:

— Кто же такая В.?

Но его спокойный разговорный тон не застал Стенсила врасплох, и он не выказал ни малейшего удивления по поводу осведомленности дантиста.

— У психодонтии свои секреты, а у Стенсила — свои, — ответил Стенсил. И что самое важное, у В. они тоже есть. Она оставила ему лишь жалкие останки досье. И большая часть из того, что у него есть — это предположения. Он не знает ни кто она, ни что она. Он пытается выяснить. Она — вроде отцовского наследства.

За окном клубился полдень, колеблемый лишь слабым ветерком. Казалось, слова Стенсила бестелесной оболочкой падали в полый куб размером со стол Айгенвэлью. Не перебивая, дантист слушал рассказ Стенсила о том, как отцу случилось столкнуться с девушкой по имени В. Когда он закончил, Айгенвэлью произнес:

— И вы, конечно, взялись за дело. По горячим следам.

— Да. Но нашел немногим больше того, о чем Стенсил только что рассказал. — В этом-то все и дело. Казалось бы, несколько лет назад Флоренцию наводняли собой те же туристы, что и в начале века. Но кем бы В. ни была, ее, наверное, поглотили воздушные ренессансные пространства этого города, или приняли в себя тысячи Великих Полотен, — вот и все, что удалось определить Стенсилу. Однако он обнаружил один относящийся к делу факт: она была связана — хотя, возможно, лишь косвенно — с одним из тех великих заговоров, предвосхищений Армагеддона, что охватили всех здравомыслящих дипломатов накануне Первой мировой. В. и заговор. Конкретная форма последнего зависела лишь от случайных инцидентов в истории того времени.

Быть может, ткань истории нашего века, — думал Айгенвэлью, — испещрена складками, причем если мы находимся — как, например, Стенсил — на дне одной из них, то невозможно определить основу, уток или узор в другом месте той же ткани. При этом в силу существования одной складки предполагается наличие других, разделенных и сгрупированных в сложные циклы, которые, в свою очередь, приобретают еще большее значение, чем даже структура ткани и разрушают какую бы то ни было целостность. Поэтому мы так очарованно смотрим на смешные автомобили тридцатых, любопытную моду двадцатых и на своеобразные моральные устои наших прародителей. Мы создаем и посещаем мюзиклы о них и вводим в самих себя фальшивые воспоминания, поддельную ностальгию, о том, какими они были. Соответственно, мы потеряли всякое понятие о традициях. Возможно, живи мы на вершине складки, все складывалось бы по-другому. Тогда мы, по крайней мере, могли бы оглядеться.

I

В апреле 1899 года ошалевший от весны юный Эван Годольфин, щеголяя в костюме, слишком, пожалуй, эстетском для такого пухлого парнишки, прибыл во Флоренцию. Загримированное каплями щедрого слепого дождя, хлынувшего на город в три часа пополудни, его лицо цветом и беспечным выражением напоминало свежий пирог со свининой. Выйдя на Стационе Сентрале, он остановил открытый экипаж, помахав ему зонтиком из светло-вишневого шелка, отрывисто бросил агенту из системы Кука адрес отеля, неуклюже исполнил двойной антраша, выкрикнул британское "джолли-хо!", не имевшее конкретного адресата, прыгнул в кэб, и, распевая веселые песни, поехал по Виа деи Пацани. Официально он прибыл сюда для встречи с отцом, капитаном Хью членом Королевского географического общества и исследователем Антарктиды. Впрочем, Эван всегда был неслухом, не нуждающимся ни в каких основаниях для своих поступков — ни в официальных, ни в каких других. В семье его называли Эван Дурачок. За это в моменты игривого настроения он обзывал всех остальных Годольфинов Истэблишментом. Как и любые другие его высказывания, эта кличка не несла в себе никакой злобы: в детстве он с ужасом взирал на диккенсовского Толстяка как на вызов своей вере в то, что все толстяки обладают врожденными качествами Хорошего Парня, и впоследствие приложил немало усилий — не меньше, чем для того, чтобы оставаться неслухом, — для борьбы с таким оскорблением его породе. Ибо, несмотря на попытки Истэблишмента в обратном, бестолковость давалась Эвану нелегко. Он испытывал нежную привязанность к отцу, но не разделял его консерваторских взглядов: сколько он себя помнил, ему все время приходилось трудиться в тени капитана Хью — героя Империи, — и Эван изо всех сил сопротивлялся попыткам заставить его двигаться к славе, уготованной самой фамилией Годольфин. Но это была лишь особенность эпохи, и Эван, будучи, в сущности, неплохим парнем, не мог не измениться вместе с веком. Некоторое время он тешил себя мыслью о получении офицерского чина и плаваниях, — не затем, чтобы следовать по отцовской стезе, а просто чтобы удрать от Истэблишмента. Его юношеские мечтания во времена семейных стрессов состояли из молитвоподобных, экзотических слогов: Бахрейн, Дар-эс-Салам, Самаранг. Но на втором курсе его исключили из Дартмутского училища за предводительство нигилистской группы "Лига Красного Восхода", чей метод ускорения революции состоял в проведении буйных пьянок под окном коммодора. Разведя руками в коллективном отчаянии, семья сослала его на континент, надеясь, возможно, что он выкинет там какой-нибудь номер, который общество сочтет достаточным для заключения Эвана в тюрьму.

Однажды вечером, восстанавливаясь в Дювилле после щедрого двухмесячного парижского распутства, он вернулся в отель на семнадцать тысяч франков богаче — спасибо гнедой Шер Баллон — и нашел там телеграмму от капитана Хью со следующим текстом: "Слышал тебя выгнали. Если нужно с кем-нибудь поделиться я на Пьяцца делла Синьориа пять восьмой этаж. Мне очень хотелось бы увидеть сына. Глупо в телеграмме писать лишнее. Вейссу. Ты понимаешь. ОТЕЦ."


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: