— Мы встретимся снова, — грустно прошептала она, продолжая играть свою роль.
Старик отвернулся от них, исполненный волнения, непонимания и чувства, что его вновь предали.
— Мне очень жаль, — произнес он.
Эван отпустил Викторию и подошел к Годольфину.
— Отец, — сказал он. — Это — просто манера нашего поколения, моя ошибка, шутка. Тривиальная шутка дурачка. Ты же знаешь, что я поеду с тобой.
— Моя ошибка, — вымолвил отец, — я бы даже осмелился сказать, мой недосмотр, — заключается в том, что я всегда отстаю от молодежи. Представь, даже нечто простое как, например, разговор, интонация…
Эван опустил ладонь на спину Годольфина. Некоторое время они стояли, не двигаясь.
— На барже, — сказал Эван. — Там мы сможем поговорить.
Старик наконец обернулся.
— Как только мы на нее проберемся.
— Обязательно, — сказал Эван, пытаясь улыбаться. — В конце концов, мы вместе после стольких лет, когда мы околачивались на противоположных концах мира.
Не ответив, старик спрятал лицо у Эвана на плече. Оба испытывали легкое смущение. Виктория взглянула на них и спокойно отвернулась, чтобы посмотреть на сражение. Зазвучали выстрелы. На мостовой стали появляться кровавые пятна. Пение "Сынов Макиавелли" перемежалось пронзительными воплями. Она увидела, как один из бунтовщиков в пестрой рубахе распростертый лежит на толстой ветке дерева, а два солдата снова и снова колют его штыками. Виктория стояла столь же спокойно, как на перекрестке, где она ждала Эвана: ее лицо не выражало никаких эмоций. Она казалась себе олицетворением принципа женственности, дополняющим всю эту безудержную, взрывную мужскую энергию. Сама неоскверненность, спокойно наблюдала она за спазмами раненых тел, за этим балаганом насильственной смерти, написанным и сыгранным, казалось, для нее одной на этой маленькой площади-сцене. Из волос на ее голове за происходящим наблюдали пятеро распятых, выражая не больше эмоций, чем она.
Волоча за собой дерево, синьор Мантисса и Чезаре шли, пошатываясь, через "Ritratti diversi". Гаучо прикрывал их с тыла. Ему уже пришлось пристрелить двух охранников.
— Поторапливайтесь, — приговаривал он. — Мы должны поскорее отсюда выйти. Они не позволят долго водить себя за нос.
Оказавшись в Зале Лоренцо Монако, Чезаре вынул из ножен острый, словно лезвие, кинжал и приготовился вырезать Боттичелли из рамы. Синьор Мантисса стоял и смотрел на нее — на асимметрично посаженные глаза, наклон хрупкой головки, ниспадающие потоком золотые волосы. Он не мог сдвинуться с места, он чувствовал себя утонченным распутником перед дамой, о которой мучительно мечтал долгие годы, и теперь, когда его мечта так близка к свершению, он сделался вдруг импотентом. Чезаре воткнул нож в холст и повел лезвие сверху вниз. Уличный свет отражался от лезвия и, сливаясь с мерцанием принесенного ими фонаря, танцевал на роскошной поверхности полотна. Синьор Мантисса наблюдал за его движением, и внутри у него медленно рождался ужас. В этот момент он вспомнил о паучьей обезьяне Хью Годольфина, сверкающей сквозь хрустальный лед на самом дне мира. Изображение на холсте казалось ожившим, наводненным цветом и движением. Впервые за многие годы синьор Мантисса подумал о той белокурой лионской швее. Вечерами она пила абсент, а днем терзалась из-за этого. Она говорила, Бог ненавидит ее. В то же время ей становилось все сложнее и сложнее верить в Него. Ей хотелось уехать в Париж, ведь у нее такой приятный голос. Она пошла бы на сцену. Мечтала об этом с детства. По утрам бессчетное число раз в часы, когда инерция страсти уносила их от настигавшего сна, она изливала перед ним свои планы, свое отчаяние, свои приходившие на ум крошечные любовные истории.
Каким бы типом любовницы оказалась Венера? Какие дальние миры, случайно появляющиеся в три часа ночи из городов сна, открылись бы перед ним, как перед завоевателем? А ее бог, ее голос, ее сны? Она — сама богиня. Никогда ему не услышать ее голоса. И вся она (а, возможно, и вся сфера ее власти?) не больше, чем…
Цветастый сон, мечта об аннигиляции. Быть может, Годольфин именно это и имел в виду? И при этом она, тем не менее, была единственной любовью Рафаэля Мантиссы.
— Aspetti, — крикнул он и схватил Чезаре за руку.
— Sei pazzo? — огрызнулся Чезаре.
— Сюда идут охранники, — объявил Гаучо, стоявший у входа в галерею. Их целая армия. Богом прошу, поторопитесь.
— Ты затеял все это, — протестовал Чезаре, — а теперь собираешься бросить ее?
— Да.
Гаучо настороженно вскинул голову. До него донеслось слабое стрекотание ружейных выстрелов. Сердитым движением он кинул в коридор гранату; приближающиеся охранники бросились врассыпную, и она с грохотом разорвалась в "Ritratti diversi". К этому моменту синьор Мантисса и Чезаре, оба с пустыми руками, стояли уже у него за спиной.
— Мы должны спасать шкуру, — сказал Гаучо. — Ты берешь свою даму?
— Нет, — с отвращением откликнулся Чезаре. — Даже это проклятое дерево осталось там.
Они бросились бегом по коридору, где стоял запах сгоревшего кордита. Синьор Мантисса заметил, что в "Ritratti diversi" все картины унесли на реставрацию. Граната не причинила почти никакого ущерба, если не считать обгоревших стен и нескольких убитых. Они бежали бешено, изо всех сил. Гаучо наугад стрелял в охранников, Чезаре размахивал ножом, а синьор Мантисса дико махал руками, словно крыльями. Каким-то чудом они добрались до выхода и полу-сбежали полу-скатились по ста двадцати шести ступенькам, ведущим на Пьяцца делла Синьориа. Там к ним присоединились Эван с отцом.
— Я должен вернуться на поле боя, — сказал Гаучо, задыхаясь. Некоторое время он молча наблюдал за резней. — Ну разве не похожи они на обезьян, особенно сейчас, когда дерутся из-за женщины? Даже если ее зовут Свобода. Он вытащил длинный пистолет и проверил его. — Бывают ночи, — задумчиво произнес он, — одинокие ночи, когда мне кажется, что мы — обезьяны в цирке, пародирующие повадки людей. Возможно, все это — пародия, и единственное, что мы можем донести до людей — это пародия на свободу, на достоинство. Но этого не может быть. Иначе вся моя жизнь…
Синьор Мантисса пожал ему руку.
— Спасибо, — сказал он.
Гаучо покачал головой.
— Per niente, — пробормотал он, потом резко повернулся и пошел к бунтовщикам на площадь. Синьор Мантисса посмотрел ему вслед.
— Пойдемте, — наконец сказал он.
Эван повернулся и посмотрел туда, где стояла очарованная Виктория. Казалось, он сейчас двинется к ней или позовет ее. Но он пожал плечами и пошел за остальными. Возможно, ему просто не хотелось ее беспокоить.
Моффит увидел их, когда в него угодила репа — на поверку, не такая уж и гнилая, — после чего он плашмя бросился на мостовую.
— Они уходят! — Он поднялся на ноги и двинулся за ними, локтями прокладывая себе дорогу через ряды заговорщиков и ожидая, что его вот-вот пристрелят. — Именем Королевы! — закричал он. — Остановитесь! — Кто-то резко изменил свой курс и метнулся к нему.
— Батюшки! — произнес тот. — Да это же Сидней.
— Наконец-то. А я тебя ищу, — сказал Сидней.
— У нас нет ни секунды. Они уходят.
— Забудь об этом деле.
— Туда, в переулок. Быстрее. — Он потянул Стенсила за рукав.
— Забудь об этом, Моффит. Спектакль окончен.
— Почему?
— Не спрашивай. Окончен и все.
— Но…
— Просто из Лондона пришло коммюнике. От Шефа. Он знает больше, чем я. Он все отменил. Откуда я знаю? Мне же никто никогда ни о чем не рассказывает.
— О Боже!
Они незаметно пробирались к дверям. Стенсил вытащил трубку и закурил. Пальба звучала крещендо, которое, казалось, никогда не закончится.
— Моффит! — через некоторое время произнес Стенсил, задумчиво затянувшись. — Если когда-нибудь случится заговор с целью убить министра иностранных дел, я молю Бога, чтобы меня не назначили этот заговор предотвращать. Конфликт интересов, понимаешь ли.
По узенькой улочке они добрались до Лунгарно. После того, как Чезаре удалил двух дам среднего возраста, они стали обладателями кэба, и лошади, стуча копытами, понесли их прочь от этой суматохи к Понте Сан Тринита. Баржа уже ждала. Ее очертания смутно вырисовывались на фоне речных теней. Капитан спрыгнул на пирс.