— Бондели и Моррис восприняли это как объявление войны. И пошло-поехало. Возвращайся-ка в Вармбад, а еще лучше, не останавливайся там и, пока не поздно, переправляйся через Оранжевую — добрый тебе совет.

— Нет-нет, — сказал Мондауген. — В некотором смысле я, конечно, трус, вы это знаете. Дайте мне другой совет, не такой добрый. Понимаете, у меня антенны.

— Ты беспокоишься о своих антеннах, будто они растут у тебя на лбу. Давай. Возвращайся, если у тебя есть мужество, которого у меня, безусловно, нет. Возвращайся и расскажи там у Фоппля о том, что здесь слышал. Заляг в его крепости на дно. Если хочешь знать мое мнение, будет кровавая баня. Тебя не было здесь в девятьсот четвертом. Но спроси у Фоппля. Он помнит. Скажи ему, что пришло время фон Трота.

— Вы могли это предотвратить! — закричал Мондауген. — Разве не за тем вы здесь, чтобы они оставались довольны? Чтобы не допустить малейшего повода к бунту?

Ван Вяйк взорвался в приступе горького смеха.

— Похоже, у тебя, — наконец медленно произнес он, — есть иллюзии относительно государственной службы. История, гласит пословица, делается ночью. Европейскому чиновнику ночью свойственно спать. А история — это то, что дожидается его в девять утра в почтовом ящике. Он не пытается с ней бороться. Он пытается с ней сосуществовать.

— Die lood van die Goevernement, в самом деле. Возможно, мы — свинцовые гирьки фантастических часов, поддерживающие их ход, предписанное им чувство истории и времени, побеждающее хаос. Прекрасно! Пусть несколько гирек расплавится. Пусть часы немного поврут. Но гирьки вновь отольют и подвесят, и, если там не окажется одной под именем и в форме Виллема ван Вяйка, и часы не пойдут правильно, что ж — тем хуже для меня.

Выслушав этот странный монолог, Курт Мондауген махнул рукой в знак безнадежного прощального салюта, забрался в повозку и отправился назад, в глубь страны. Путешествие прошло без приключений. Изредка из кустарника появлялась запряженная буйволами повозка, или черный, как смоль, коршун маячил в небе, изучая нечто маленькое и стремительное среди кактусов и колючих деревьев. Палило солнце. У Мондаугена текло изо всех пор. Он задремал, потом пробудился от тряски. Один раз ему приснились выстрелы и крики. Он добрался до приемной станции после полудня и обнаружил, что в ближайшей деревне все тихо, а аппаратура не тронута. В дикой спешке он разобрал антенны и погрузил их вместе с аппаратурой в капскую повозку. Полдюжины бондельшварцев стояли вокруг и наблюдали. Он собрался в путь, когда солнце почти село. Время от времени Мондауген краем глаза замечал еле различимые в сумерках группки бонделей, сновавших вокруг небольшого селения. Где-то к западу затеялась свара. Когда он затягивал последний узел, неподалеку заиграл рожок, и почти сразу же до него дошло, что музыкант имитировал сферики. Наблюдавшие бондели захихикали. Смех все усиливался, пока не зазвучал, словно джунгли, кишащие мелкими экзотическими животными, которые спасаются бегством от смертельной опасности. Но Мондауген прекрасно знал — кто и от чего здесь спасается бегством. Солнце село. Он забрался в повозку. Никто не сказал ни слова на прощание, позади он слышал лишь писк рожка и смех.

Дорога до Фоппля заняла еще несколько часов. Единственным приключением в пути была перестрелка — на этот раз настоящая — слева за холмом. Наконец, глубокой ночью в кромешной тьме зарослей кустарника внезапно вспыхнули огни поместья. Мондауген перешел по мосткам через небольшой овраг и остановился перед дверью.

Праздник, как обычно, был в разгаре — в африканской ночи ослепительным светом сияла сотня окон, сотрясались горгульи, арабески, орнаменты и лепнина «виллы» Фоппля. Пока дворовые бондели разгружали капскую повозку, Мондауген рассказывал о происходящем хозяину, который стоял в дверях, окруженный стайкой девушек.

Новости встревожили некоторых соседей Фоппля, владельцев окрестных ферм.

— Но нам, — объявил Фоппль присутствующим, — лучше остаться здесь. Если начнут поджигать и громить дома, это все равно произойдет — будете вы защищать свое имущество или нет. Если мы рассредоточим наши силы, то смогут уничтожить и нас, и наши фермы. Этот дом — лучшая крепость во всей округе, хорошо укрепленная, легко обороняемая. Дом и земли со всех сторон защищены глубокими оврагами. Здесь предостаточно пищи, хорошего вина, музыки и, — он похотливо подмигнул, — красивых женщин.

— К черту всех! Пускай воюют! Здесь мы устроим фашинг. Заприте двери, закройте окна, сбросьте мостки и раздайте оружие. С сегодняшней ночи мы — на осадном положении.

II

И начался Осадный Праздник Фоппля. Мондауген уехал через два с половиной месяца. За это время никто не отважился выбраться наружу и не получал известий из других регионов. После отъезда в погребе оставалась дюжина покрытых паутиной бутылок вина, и еще ожидала ножа мясника дюжина коров, а огород за домом по-прежнему изобиловал помидорами, ямсом, мангольдой и пряными травами. Вот как богат был фермер Фоппль!

На следующий день после прибытия Мондаугена дом и угодья отгородили от внешнего мира. Возвели ограду из прочных заостренных бревен и сбросили в овраг мостки. Составили расписание дежурства, назначили членов штаба — все в духе новой, захватившей гостей игры.

Здесь подобралась странная компания. Конечно, много немцев — как богатых соседей, так и приезжих из Виндхука и Свакопмунда. Но были голландцы и англичане из Союза, итальянцы, австрийцы и бельгийцы с прибрежных алмазных месторождений, а также французы, русские, испанцы и один поляк — все из разных уголков земли. Вместе они создавали впечатление маленького европейского конклава, лиги наций, собравшейся здесь переждать царящий снаружи политический хаос.

Ранним утром в день приезда Мондауген, стоя на крыше, натягивал антенны вдоль ажурной железной решетки, украшавшей самый высокий фронтон виллы. Ему открывался унылый вид на овраги, траву, пыль и заросли кустарника, однообразными волнами тянувшиеся на восток к бескрайним просторам Калахари и на север к поднимавшимся из-за горизонта желтым испарениям, которые, казалось, вечно висят над тропиком Козерога.

Внизу Мондауген видел лишь внутренний дворик. Слишком яркий, будто усиленный, просочившийся сквозь бушевавшую далеко в пустыне песчаную бурю солнечный свет отражался от раскрытого окна в эркере и падал вниз, во дворик, высвечивая темно-красное пятно или лужу. От него к ближайшему дверному проему тянулись два усика. Мондауген с дрожью взирал на пятно. Отраженный свет проходил над стеной и исчезал в небе. Он поднял глаза и увидел, как открывавшееся напротив окно завершило движение, и женщина неопределенного возраста в переливающемся зелено-голубом пеньюаре зажмурилась от солнца. Ее левая рука поднялась к левому глазу и задержалась там, словно поправляя монокль. Мондауген пригнулся за коваными железными завитками, изумленный не столько деталями ее внешности, сколько собственным подсознательным желанием наблюдать исподтишка. Он ждал, что от ее неосторожного движения пеньюар распахнется, обнажив соски, пупок или лобковые волосы.

Но женщина заметила его.

— Выходи, выходи, горгулья, — игриво позвала она. Мондауген выпрямился, потерял равновесие и чуть не свалился с крыши, но, успев ухватиться за громоотвод, немного сполз по нему, замер под углом 45 градусов и залился смехом.

— Мои антенночки! — захлебывался он.

— Приходи на крышу в садик, — пригласила она и скрылась в белой комнате, превращенной отделавшимся, наконец, от Калахари солнцем в ослепительную загадку-лабиринт.

Закончив установку антенн, Мондауген пошел назад, обходя купола и дымоходы, спускаясь и поднимаясь по крытым шифером скатам, и в конце пути неуклюже перелез через небольшую стенку, показавшуюся ему очередным тропиком, — жизнь за ней он нашел чрезмерно роскошной, призрачной, пожалуй даже хищной — одним словом, безвкусной.

— Какой хорошенький! — Одетая теперь в галифе и армейскую рубаху, женщина курила, прислонившись к стене. Внезапно — он и ожидал чего-то в этом роде — утреннюю тишину, знавшую лишь залетных коршунов, ветер и сухой шелест вельда, разорвал крик боли. Мандаугену без поисков было понятно, что кричат в том дворике, где он видел малиновое пятно. Ни он, ни женщина не шелохнулись. Это общее отсутствие любопытства некоторым образом усилило обоюдную неловкость. Voilа — уже тайный сговор, хотя они не обменялись и дюжиной слов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: