— Да там вроде давно всё заровняли… Ну ладно, короче чё там с этой ямой?
— С ямой-то? А помнишь, нам в школе всё говорили, что бога нет, что всё это враньё и как это… опиум для народа? Теперь-то наших детишек уже совсем по-другому учат. А я тогда, хоть и пацан ещё, но в сомнении пребывал. Если бога нет, думаю, то для кого же прежние люди монастырь построили? Чё они, совсем дураки были что ли, зря стойматериал переводить, если бога в натуре нет? А тут вот взяли и взорвали. Ну я и думаю себе: чё, теперь все сильно умные стали? Вроде, непохоже… И стало мне тогда, Лёха, шибко интересно…
— Интересно что?
— Интересно, как же оно на самом деле. Ведь смотри! Монастырь взорвали — порушили, значит, то что богу принадлежит. А когда щебёнку вывозили, и сделали ту яму нечаянно. А туда дождевая вода налилась, потом кувшинки выросли, лягушки откель-то прискакали, жуки-плавунцы набегли, паучки там, водомерки всякие, короче до хрена развелось там всякой мелкой живности. И ведь если подумать, то вся эта поебень с ножками, с крылышками — она ведь такое же как мы население. Также живут, друг дружку любят, детишек рожают, один другого жрут, и дальше своей лужи ничего не знают. Я кажный день посля школы бегал на них смотреть. Чудно… Не было ничего, и вдруг — целый мир, прямо из ниоткуда. И всё в одной нечаянной яме, которой и быть то не должно!
— Почему же это её быть не должно?
— А ты подумай, Лёха. Ведь если бы народ точно знал, что бог есть, никто бы монастырь не взорвал. Значит и Витька бы щебень не возил, и не пострял бы его трактор посередь дороги. Значит, и ямы бы не было. А раз бог себя не предъявляет, так и монастырь взорвали, тогда и яма у дороги появилась. Но ты вот мне что ответь: кто в энтой яме целый мир устроил? Ведь не сам же он! Сам по себе-то и чирей не вскочит!
— Не знаю я, Митяй…
— И я, Лёха, тоже не знал. А потом понял я, в чём дело! Хоть и глупой ещё, пацан, а понял одним махом, и так крепко, словно как будто молнией меня ударило.
— Что же ты такое понял?
— Обиделся бог на нас! Обиделся, что мы об нём забыли и решил с нами больше дела не иметь. И сотворил он себе для утешения этот мир малый в той самой луже, населил его энтими козявками, и всю свою благодать теперь им отдаёт. Вот тогда-то я и понял, что делать надо.
— И чего?
— А вот чего. На следующий день заколол я школу, взял отцов мотоцикл, в коляску двадцатилитровую канистру с соляркой забросил — и к яме. Ну, зафигачил я в эту яму все двадцать литров соляры, а сам рядом стою и паклю поджигаю. Эти все жучки-паучки, хуечки, водомерки и прочие мандовошки даром что маленькие, а сразу жопой учуяли, что пиздец близко. Как они ломанулись спасаться! Ножками блять сучать, крылышками стрекочуть, друг через друга внавалку лезуть, друг дружку давють, удирають наперегонки! И тут я раз, и с другой стороны горящую паклю хлобысть прямо в соляру. Тута она сразу ка-а-ак па-а-алыхнё-ёт! Короче, сжёг я живьём всю эту пиздобратию, а сам стою рядом и смотрю, как оно всё скорченное дымится. И чувствую, как будто у меня внутре тоже словно всё огнём выжгли… Был целый мир, и жили в нём все энти хуетнюшки тесно между собой, в спорах и в согласии, и тут вдруг херак! — и всех разом пожгли живьём, никого не осталось. Вот так когда-нибудь наступит день, и бог нас тоже всех нахуй пожгёть, когда мы ему настоебеним, а потом уйдёть и даже на пепел не взглянеть…
— Да прямо тебе, сожгёт… Чё ж до сих пор не сжёг? Ты вон к попу Аркадию, тот что в Новопречистенской церкви служит, с поллитрой сбегай… Он тебе всё расскажет.
— В Новопречистенскую пусть бабки ходят замаливать, что в молодости наблядовали. Поп Аркадий — он на службе. А человек служебный, он тебе никогда правду не скажет, а скажет то, что ему начальство говорить велит. А начальство у него не бог, а митрополит.
— Да кобель с ним, с митрополитом… ты говори чё дальше было!
— А дальше, еду я, Лёха, обратно домой на батином Урале, пацан ещё, рулить тяжело, коляску-то на ухабах заносит, а меня от радости так всего и распирает: воротил я бога обратно людям!
— Ну и как, воротил что-ли?
— Ждал я долго, Лёха, от бога весточки, да так и не долждался. Правда через год у того коровника, что из монастырского кирпича построили, стена рухнула, и крыша провалилась внутрь. Пять коров убило, одной ногу оторвало, её тоже забили прямо там же, и ещё это — Савелию Ефимкину… ну, Пашки Ефимкина отцу — он как раз там скотником был — хребёт балкой переломило. Он потом в районной больнице помер через три недели. Вот тут-то и понял я, что зазря я тех мандовошек пожёг, и что оставил нас бог уже навсегда. Если бы бог и вправду вернулся, он бы первым делом мне хребёт переломил! А то, Пашкиному отцу, да через год…. Вообще, Пашкин отец-то тут с какого боку?
— Откуда ты знаешь, Митяй! Как ты могёшь за бога думать? А можеть, он всю деревню за тебя наказал и захуярил по кому пришлось! И пришлось как раз по Пашкиному отцу. Ты об энтом не думал?
— Да ладны тебе! Там потом следователь приезжал и дознание делал. Ну и оказалось что каменщики из авдеевской бригады, какие кладку ложили, попиздили весь цемент четырёхсотой марки и налево продали — на водку они так калымили. А мы-то всё думали, чё это Авдеев всю дорогу пьяный, и вся его бригада тоже в дребодан? На какие-такие деньги? А они вона… И кладку положили пьяную, почти что с одним песком заместо раствора. Так и чё ж ей было не завалиться? Так что всё, Лёха. Не вернётся к нам бог никогда. Таперича каждный должон думать сам об себя. И тебе тоже надо жизнь свою решать самому, ни на кого не надеяться.
— Дык, Митяй, я же только сейчас решил.
— Нет, Лёха, не всё ты ещё решил. Ты главного не скумекал, что мы все живём не по правде. Оттого тебе и чернуха снится. А ты возьми и дойди до конца. Найди себе жертву, как ты сам сказал, и убей её правильно, так как надо. Один раз сделашь как правильно, и тогда поймёшь, как у тебе внутре всё было неправильно, и как во всей жизни тоже всё неправильно. Ну, ни себя, ни жизнь переделать конечно нельзя, но легче стать всё равно должно. Так что давай, принеси, Лёха, жертву. Глядишь, и чернуха твоя пройдёт.
Лёха выразил своё согласие с мнением приятеля новым энергичным тычком кулака в его бедро.
— Да заебал уже, блин, кулаком-то тыкать… — беззлобно ругнулся Митяй, вернув тычок приятелю в бок. Лёха молча принял солидный кулак товарища слегка хрустнувшими рёбрами, и при этом не только не поморщился, а наоборот — блаженно осклабился, обнажив крупные жёлтые клыки, наподобие волчьих.
Между тем докладчик, сделав очередной глоток воды из стакана, продолжил:
— Крупный рогатый скот обескровливают следующим образом: закольщик делает по передней линии шеи разрез шкуры длиной тридцать-тридцать пять сантиметров, затем отделяет небольшую часть пищевода от трахеи и накладывает на него лигатуру. Наложив лигатуру, он вводит через разрез шкуры по направлению вперед к грудной клетке нож, вскрывает одновременно переднюю аорту и переднюю полую вену. Снимают шкуры с туш сразу же после обескровливания, быстро, не допуская при этом порезов шкуры, повреждения мышечной ткани, оставления на шкуре прирезей и загрязнений.
— Шкура… сука… убью… зарежу, блядь!.. — неожиданно прохрипел Лёха, и глаза его зажглись злобным жёлтым огнём, как у матёрого волка. На его сжатых веснушчатых кулаках бугристо вздулись тёмные вены. Несколько сидящих недалеко работников с беспокойством оглянулись на голос. Забойщик медленно разжал пальцы рук и с трудом пригасил страшный волчий блеск в глазах.