Очень скоро самолеты исчезли из наших глаз, растворились у горизонта в зябком мареве. Но «мессершмитта» мы увидели вновь, когда он возвращался назад со своей одиночной, «свободной», охоты. И то, что она была успешной для гитлеровского аса, мы убедились через какой-нибудь час горького нашего марша, когда увидели обломки «ишачка» и рядом с ними самого летчика – не его, конечно, самого, а то, что от него осталось: тело было разорвано на куски и раскидано вокруг обломков; ноги, обутые в модные на ту пору сапоги (их мастерили солдаты-умельцы для своих щеголей, молодых лейтенантов, из брезентовых плащ-накидок, ну а для этого бедолаги-модника, не иначе, как его технарь[16] ). Глаза мои не могли оторваться от одного сапога, валявшегося отдельно рядом с разрушенной кабиной: из него торчал кровавый обрубок ноги, лишь верхние обнаженные осколки костей белели. Увидели мы и голову летчика – она отлетела далеко вперед и попалась нам на глаза, когда мы, потрясенные этим зрелищем, не сказав ни слова и не глядя друг на друга, поскорее двинулись дальше. Я все же успел заметить, что из-под шлема пилота виднелись нос и глаза, до предела расширенные в предсмертный час да так и застывшие в таком положении, даже слеза, выкатившаяся из одного из них, казалось, не успела засохнуть. Надо было бы попытаться собрать по кусочку этого летчика, возвращавшегося с боевого задания и не вернувшегося из него, собрать, выкопать хотя бы небольшую ямку да и похоронить, но мы не нашли в себе силы, чтобы сделать то, что должны были бы сделать: боязнь самим быть настигнутыми врагом здесь, на открытом поле, подстегивала и гнала нас на восток. Теперь не один я шел в одних голенищах – совершенно босым вышагивал Усман Хальфин. Оставался в сапогах Гужавин и только потому, что сапоги у него были трофейные, немецкие, сшитые из толстенной воловьей кожи, окованные железом и на каблуках, и на носах. Где и когда он их раздобыл, никто, кроме него, не знал. Гужавии несколько раз предлагал их поочередно то мне, то Хальфину, но мы отказывались. В конце концов он решил уравнять себя со всеми остальными: снял сапоги. Сделать это было проще простого – достаточно тряхнуть ногой, и сапог с широченным раструбом голенища улетит далеко в сторону. Сержант, конечно же, не бросил эти мастодонты, попиравшие чужую для них землю на протяжении нескольких тысяч верст, а засунул в свои большой вещевой мешок, подумавши: «Еще пригодятся».

– А я думал, что ты их выкинешь к чертовой матери, – мрачно пробормотал Николай Светличный. Испеченный солнцем, до крайности истощавший, он совсем уж походил на мумию, а миномет свой никому не передавал, катил и катил его сам, как бы назло всем остальным. Если кто-то, сжалившись над ним, пытался подхватить другой конец рукоятки, Светличный резким движением плеча отталкивал непрошеного помощника, буркнув: «Обойдусь без тебя». Отчего он был таким злым, никто из нас понять не мог, пока он сам не объяснил, сказав: «Вот все вы тут болтаете о том о сем, и никто не вспомнил ни о Николае Фокине, ни о Кольке Сараеве, ни о Степане Романове, ни о младших наших лейтенантах Дмитрии Зотове и Михаиле Лобанове и обо всех других... эх, вы!» – лицо его еще больше потемнело, вроде бы обуглилось.

– Помним, помним и мы о них. Не ты один! – рассердился Гужавин.

А я, видя, что Светличный вот-вот упадет и тогда уж не встанет, вырвал коляску из его рук и передал другому минометчику, а самому ворчуну приказал переобуться, для чего пришлось задержать и всех остальных.

– Зачем это? – мрачно сказал Николай.

– Снимай, снимай свою кирзу!

Светличный присел, взялся было за сапог, но сладить с ним не сумел: сил для этого уже не осталось. Виновато улыбнулся, развел беспомощно руками: видите, мол, какой я? Что хотите, то и делайте со мной. Зачем остановили?

Несколько минометчиков одновременно наклонились над Светличным, начали стаскивать сапоги, но они не поддавались.

Ребята дергали, подхвативши каблуки, но лишь причиняли несчастному страшенную боль. Сжавши зубы, Светличный молчал, терпел. Но когда и терпение истощилось, взмолился:

– Да потише же вы, черти!.. Мочи моей нету... Потише, братцы...

«Братцы» выпрямились, размышляя: «Как же теперь быть?» Кого-то осенило:

– Давайте голенища разрежем! – и, не дожидаясь согласия, извлек из чехла, висевшего у него на ремне, финку.

Но и с разрезанными голенищами сапоги не вдруг поддались: они будто присягнули своему владельцу ни за что не расставаться с его ногами. Заметя, что товарищи уже не решатся еще раз причинить ему боль, Светличный сделал над собой страшное усилие и со стоном, с жуткой матерщиной стащил упрямую обувку. И тут все ахнули: измочаленные портянки окровавились так, что их можно было бы выжимать, – да это были уже не портянки, а куски разорванной в клочья материи; часть лоскутков прилипла к голенищам изнутри и осталась там, прихвативши с собою и кусочки человеческой кожи – это, наверное, уж тогда, когда ребята усердствовали в своей попытке снять проклятые сапоги. Не легче было отлепить остатки портянок от пальцев: они, эти остатки, не прилипли, а вроде бы прикипели, клейкая кровь присохла, как бы сцементировала их. Можно было бы, конечно, смочить их водой, но фляги были пусты, ни в одной из них не оказалось даже самой малой капли. И вообще, лучше бы не произносить вслух это слово: «вода». Я видел, как у всех, точно по команде, заработали языки, отчаянно облизывая запекшиеся, растрескавшиеся до крови губы.

– Оставьте меня туточки, хлопцы! – сказав это, Светличный испуганно смотрел на нас, ужаснувшись собственных слов. Глаза же, вмиг наполнившиеся влагою, говорили совсем о другом. Они говорили, они умоляли: «Не оставляйте меня, хлопцы!!!»

– За такие слова тебе бы, Коля, по морде надо бы дать! – Гужавин прямо-таки навис всей своей коренастой фигурой над сидящим на земле бойцом. – «Оставьте меня, хлопцы»... Это за кого же ты нас принимаешь?! А ну-ка давай свои лапы! – сержант встал на колени, быстро расстегнул свои шаровары и принялся собственною мочой поливать ссохшееся тряпье, приговаривая при этом: – Жечь, драть будет страшно. Но это только одну минуту, а потом свет увидишь! – он еще что-то говорил, говорил достаточно долго и, очевидно, очень убедительно, поскольку Светличный молчал, покорно отдавшись во власть необыкновенного лекаря. Убедившись, что «заговорил» бойца и что клочки портянок, кажется, достаточно отопрели от его «примочки», Гужавин несколькими осторожными рывками правой и левой руки сдернул их с ног, да так искусно, что Светличный «и ахнуть не успел». Пользователь между тем командовал:

– Сиди и не рыпайся! Покроплю чуток и свои раны. Как-нибудь выдавлю еще несколько капель. Так что сиди!

Кто-то из бойцов предложил свои услуги:

– Давайте я...

Но Гужавин решительно отверг:

– Нет уж. Лекарства нельзя смешивать. Кто знает, какое оно у тебя. Ты уж, Ваня, побереги для себя. За свое-то я ручаюсь. В детстве не раз таким-то образом исцелял себя. Сковырнешь, бывало, палец на ноге, поссышь на него – и все. А ты уж, Николай, потерпи еще маненько, ну, самую малость. Я сейчас...

– Полечил бы и меня, товарищ сержант!

– И меня!

– И меня! – просили минометчики.

– Не могу, ребята. На всех «лекарства» не хватит. Дайте с одним управиться.

Завершив процедуру, Гужавин вернулся к своему вещевому мешку (не в пример нам, он не оставил его в повозке, а прихватил с собой), порылся в нем, отыскал запасные портянки. Ловко и быстро, как свои собственные, перебинтовал ими «обработанные» давно якобы испытанным способом ноги Светличного, такие же костлявые, как и их хозяин. Страшно довольный собою, торжественно заключил:

– Теперь тебе, хохленок, цены не будет. Мы еще с тобой повоюем, дадим прикурить фрицам!.. Да, Микола, кстати... не наскребешь ли в своем кармане на закрутку? Без курева уши вянут. Или оставь чинарик[17] . Заместо гонорара. Как-никак, а я все-таки трудился, врачевал твои боевые раны... Ну, да ладно. Потом закурим. А сейчас садись в свою инвалидную коляску – прокатим тебя с ветерком!

вернуться

16

Так в авиации называются техники по обслуживанию самолетов.

вернуться

17

Так фронтовики называли окурок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: