— И вас не огорчает невыразительность наших застроек? Ведь это тоже для людей. Не для лошади. Лошади нужно стойло, а не вход в дом. Кормушка, а не кварталы и города.
— Кто спорит? Невыразительно, — отвечал инженер. — Есть такой грех за нами, есть грех. Мы — за критику. А вы, делом, не лектор будете?
— Нет, я строитель. Как и вы.
— Ну так чего ж, голуба? Значит, мы ломимся в открытую дверь… Некрасиво, невыразительно — кто спорит? Но покуда — не до этого.
Покуда не до этого — эти слова повторяет и Кремнев, единственный на заводе человек, с которым Петр Ильич сблизился. Кремнев работал на заводе шесть лет. Эстонцев он называл «Паша», если это был «Пауль»; «Володя», если это был Вольдемар; «Миша», если рабочего звали Мишель. А Бенжамена Гроттэ величал «Гугович».
— Скажи мне, Трифонович, серьезно, по совести, неужели никто на заводе не замечает, что плиты уродливы?
— Ну уж загнул! Уроды — так сказать нельзя, потому что неправда… Некрасивые — это так… А ты, эх, ты — высококультурный, а что делаешь? Ходишь и солишь раны. Удивляюсь я на тебя. Ну, вот что. Пойди-ка, Петр, на задний заводской двор. Там в углу— плиты. Разного цвета. Смекаешь? Пробы! Не так чтоб удачные, а все же пробы…
Да, там лежали пробы. Плиты разных цветов. Лилово-блеклого и грязно-розового тона. Поверхность неровная: будто ковры, изъеденные молью. Однако пробы. Гроттэ все видит и понимает, он не слепой. Может, попытаться снова поговорить с ним?
— Петр Ильич! — позвал кто-то.
Петр Ильич оглянулся. За соседним столиком сидел Керд.
— О-о-о! — улыбаясь, стал оправдываться старик. — Знаете, я не хожу за вами по пятам, дорогой друг. Право, нет! И я не признак Таллина, как Старый Томаш. Было бы огорчительно, если бы такой великолепный город сочетался для вас с моей скромной персоной. Керд — всего лишь пенсионер, то есть бездельник… А вы, должно быть, знаете, что коф-фик для нас — это, по существу, клуб. Уж такая традиция. Мы мало общаемся домами. Я, например, питаюсь только в столовых и коффиках. Удобно. Хочешь — один. А хочешь — среди людей.
— Э-э-э, нет! — ответил Петр Ильич. — У вас, Алекс Янович, задача: съесть все таллинские пирожные, чтоб ничего не досталось Вике. А делаете вы это, как всегда, прикрываясь своим добрым отношением к женщине: «Приношу себя в жертву, мол, чтоб вы не портили фигуру!» Ай-ай-ай, нехорошо. А Вика, глупая, так тепло говорит о вас.
— Она правда хорошо обо мне говорит? — поднимая брови и дрогнув радостно морщинами, спросил Керд. — А интересная у вас дочка! «Чертова перечница», — так это, кажется, говорят по-русски? Не девка— дьявол. А вы нынче так веселы… И так молоды. Право же, и предположить невозможно, что вы — отец взрослой дочери. Вы — молоды, молоды… Я бы на вашем месте не терял времени зря.
— А что бы вы стали делать на моем месте?
— О-о-о!..
— Вот то-то и есть, что «о-о-о»! — смеясь, ответил Петр Ильич.
Пройдя площадь Ратуши, Керд и Петр Ильич свернули вправо, дошли до конца нижнего города, до прелестной арки, упиравшейся в массивную башню «Толстая Маргарита».
Тяжелая башня из серого камня-плитняка, увенчанная плоской крышей, была низковатой по ширине, что давало ей выражение приземленности. Башня выглядела так, словно вросла вглубь, в землю.
Другой конец арки подхватывался башней более легкой и стремительной. Карниз ее состоял из стрельчатых ниш.
Керд разъяснил, что эта арка — проем бывших, так называемых «Морских ворот» города.
Сквозь мягкое ее полукружие виднелась кривая, узкая улица, бежавшая высоко вверх. По обеим ее сторонам выстроились дома с черепичными крышами. Внизу — все та же мостовая, крытая булыжником, и узкие тротуары с чуть примятой, выбивающейся травкой у самых обочин. В окнах — горшки с цветами. Улица летела вверх, вдаль, изгибалась горбом, блестела красной черепицей, кивала геранью на подоконниках.
Такая улица не могла быть всамделишной и настоящей — в нее невозможно было поверить.
Но вот вечернее солнце совсем откатилось назад. В проем арки вхлынуло нежно-серое, прозрачное небо.
До чего к лицу этой башне вечер. Как он к лицу этой улице, этим деревьям. Их листва словно накрепко впаяна в серый цвет стен.
Тупичок — рядом с Ратушной площадью. Магазины: цветочный, табачный…
Словно бы шапка какая невидимая защитила торговый ряд от быстро бегущего времени — войн, разрушений, пожарищ.
Удивленные папиросы и мундштуки глядят на отказавшуюся стареть (или молодеть) улочку.
Во влажной темноте цветочного магазина, за стеклами, застыли кактусы. Они будто навсегда лишились силы жизни, движения, соков.
Керд и Петр Ильич уже стали было подниматься вверх — к Вышгороду, как вдруг Керд тихонько, озорно поманил Петра Ильича рукой.
Перед ними был один из самых старых домов Таллина. Керд оглянулся и начал уверенно спускаться в подвал. Петр Ильич — за ним.
Вокруг была кромешная тьма. Их обступал холод и запах сырости. В пальцах Керда дрогнул огонек спички, осветил замшелые стены и крошечное оконце подвала. Сквозь оконце виден был старый двор — весь в вечерних легких тенях, внутри двора— старый-старый колодец. Он был древним, этот колодец. Он был колодцем еще в то время, когда в городе и не слыхивали о водопроводе, ничего не знали об электричестве… Тротуар освещался зажженными плошками. По земле полз желтоватый, колеблющийся свет, похожий на огоньки военных коптилок. Проснувшись утром, ребенок глядел на тихие улицы с островерхими маленькими домами.
…В городах тундры будут рождаться дети и не будут знать, что на земле есть окна, не похожие на иллюминаторы. Ярчайший свет фонарей заглушит северное сиянье. Дети будут думать, что над всей землей, как луна и солнце, загораются северные сиянья.
…Северное сиянье над хребтом Тунтури. Форель в озерах. Мхи и морошка. А летом колеблющийся свет над белой равниной. Если долго смотреть вперед, начинало казаться, что движутся камни… Ожили! Взялись за руки. Перемахнули хребты и пошли в Норвегию.
— О чем вы задумались, дорогой друг?
Керд чиркнул спичкой, огонь осветил его подбородок, худую шею, охваченную белым воротником. И Петру Ильичу показалось, что он когда-то видел это лицо. Оно выступило как бы из глубины сна.
Когда они вышли на улицу, был одиннадцатый час. Петр Ильич с сожалением подумал, что в этот вечер рядом не было Вики. Такой вечер, пожалуй, больше не повторится.
…«Ты бы, мать моя, подольше каталась на яхтах! Валяй — катайся. Проплывешь мимо рая и не заметишь» — так собирался ей сказать, возвратившись домой, Петр Ильич.
Но Вики не было дома. В номере — пусто, тихо.
Как только он понял, что ее нет, его захлестнула тоска по дочери.
На диване лежала все та же оставленная им записка.
Только через час послышались в коридоре Викины шаги. Не постучавшись, рывком она открыла дверь и встала перед ним, загорелая, сияющая здоровьем и молодостью.
— Ой, папа!.. Город какой!.. Я встретила наших ребят, ленинградских… Мы ездили в Пирита, гуляли в парке… Ребята пошли поужинать, и я с ними. Не сердишься?
Петр Ильич зажег лампу. Комната переполнилась светом.
— Спокойной ночи, девочка!..
И поцеловав Вику, он тихо пошел к себе.
Завтра утром он поедет на пляж вместе с ней. Он будет с ней каждое утро. И каждый вечер.
Она должна скучать по нем, когда уедет из Таллина.
Еще бы! А кто же его заменит? Кто ее будет баловать, как он? Кто в силах дать ей так много, как он — отец?..
— Я на пляж, папа, — сказала она, встав в восемь часов. — А ты? На завод?
— Нет. Я нынче свободен.
— Как жалко, что я не знала. Условилась, дуреха такая.
— А я думал нынче в петровский домик, — улыбнувшись, сказал Петр Ильич.
— Так жалко, папа. Но как-то неловко подводить… Правда?