Жаль, что он-то пропустил такое интересное зрелище! Просидел четыре часа в душном номере.

Что может быть томительней ожидания? Особенно в летний вечер.

…Должно быть, даже не пообедала…

С кем она?..

Те, с кем она бывала, назывались неопределенным именем. Это были «ребята». Просто — «ре-бя-та». Такое клише: «ребята». Он зажмурился и увидел не то какие-то яхты, не то моторные лодки. А в лодке — «ребята», похожие на контрабандистов с цветной картинки.

Разумеется, погода стояла отличная. (Жалко было сидеть взаперти.)

Таллин! Портовый город. Отличный плацдарм для отличного летнего отдыха. А он, дурак, туда же со своими «прогулками», морожеными, церквами и стариной.

Но ведь они так редко бывают вместе — живут в разных городах. Как же может она не ценить этих дней?

Не без зависти подумал Петр Ильич о своем друге— профессоре Звягинцеве.

Его дочь Лена переводила для отца научные статьи, по воскресеньям она сидела рядом у письменного стола. Поднимая глаза от книги, Звягинцев видел лицо Лены.

Она читала ему вслух. Ухаживала за ним, если он заболевал.

Летом Звягинцев ездил с дочерью в Новгород, Киев, Псков. Они путешествовали в машине. Правили по очереди. Жарили по очереди шашлыки во время ночных привалов. Ели кашу из одной миски.

К концу путешествия они становились похожими на дикарей.

У них были общие шутки, вкусы. Оба были очень насмешливы. Стоило одному из них поднять невзначай глаза, как другой ловил его взгляд, и обе пары глаз наливались изнутри смехом.

Они дружили, как дети. Как близнецы. Как двое людей, друг для друга незаменимых.

Но ведь он ее вырастил, вырастил, вырастил! А я?

Мне помнится, я подходил к ее коляске. Она спала в чепчике. На лбу были капельки пота. Она чувствовала мой взгляд, кривила рот, собиралась заплакать. Когда она кривила рот, обнажались беззубые деснышки. Нос морщился. Я замирал и отходил.

Придет серенький коток,
Схватит Типу за бочок.

Хотела заплакать и вдруг раздумывала.

По вечерам, когда она засыпала, мы говорили шепотом, прикрывали лампу газетой.

Да, да… Это была семья. Вика как будто не отделилась еще от нас. Она была наша, еще не сделалась собой.

Семья.

Тысячи звуков из комнаты и кухни. Шаги и шажки… Двери хлопают, Под шкафом — еж. Ежа зовут Яшкой.

Семья!..

Я шел по лестнице и держал елку. Озяб. Елка тоже озябла. Зябкими были ее иголки и ветки. Я остановился в коридоре, перед тем как войти в комнату, похлопал ногами, снял кепку и тужурку.

Елка стала отогреваться. Наполнила коридор нежным, милым, игольчатым… Я толкнул дверь и просунул елку вперед. Но Клава спала, а рядом с ней лежала Вика.

Я тихонько прислонил елку в угол, шевелиться не смел, шелохнуться не смел…

Мороз гляделся в окна, жался к стеклу, надувал снегу на карниз, дышал на стекла со стороны улицы. Они белыми стали… Семья: мир нашей комнаты, запах елки, дыхания Клавы и Вики…

Не зажигая света, он шагал по своему злосчастному номеру. Один.

Лето с его тишайшим вечерним звоном рвалось в открытые окна номера. Тянуло на улицу, как тянет лишь летними, долгими вечерами, когда ты дома совсем один.

Но Петр Ильич боялся выйти на улицу. Она придет, не застанет его и не будет мучиться, что пришла так поздно. Нет, он будет ждать, ждать, ждать…

Постоянная тревога за дочь лишила его возможности наслаждаться Таллином, опознавать его, открывая каждый день для себя какое-нибудь новое здание, барельеф, лестницу…

«Зачем я вызвал ее? — стыдясь своих мыслей, спрашивал себя Петр Ильич. — Я ей больше не нужен. Она человек со своей судьбой и характером. Нет у нее привязанности ко мне. Для этого она еще недостаточно повзрослела.

Я вызвал ее не для нее. А для себя. Нет, неправда: и для нее…»

Больше он не был в силах сидеть один. Спустился вниз, в вестибюль, и, заложив руки за спину, стал расхаживать взад-вперед.

Из ресторана гостиницы слышался вальс. Мимо Петра Ильича проходили пары.

«…Молоды. Очень молоды… Дети. Какая юная молодежь! Выпороть бы ее — вот эту девчонку в розовом. Девчонку с пьяными глазами. Неужели же для того, чтоб весело было, обязательно напиваться?..»

— Извините, где приблизительно жгут костры? — спросил он швейцара гостиницы, когда пробило час.

— Да как вам сказать? Повсюду. На берегу моря, в поле…

Два часа ночи.

Вики нет.

Петр Ильич решил, что завтра отправит ее домой. Напишет письмо ее матери и, признав свою вину перед ней (ибо был в ответе за дочь и этой ответственности не хотел с себя снять), отправит Вику назад с холодной сопроводительной запиской.

Третий час.

…Только бы никто ее не обидел. Ведь это бывает, бывает!

Быть такого не может!.. Ему бы дали знать. Вот как?.. А разве у Вики при себе паспорт? Нет. Паспорт Вики у дежурной гостиницы.

Одна. В ночном городе. И может быть, зовет меня…

Он выбежал из гостиницы и принялся бессмысленно бродить по ночным переулкам…

Город спал.

«Сейчас я вернусь. А она уже дома. Дома. Открою дверь — она спит…»

Город пуст. И тих. Но изредка раздавалась из какого-нибудь дальнего переулка короткая песня пьяного.

Пьяные! Куда идти, где искать ее?

Если не достала такси и некому было ее проводить, она, может, решила заночевать у подружек? Но ведь могла же она позвонить! Автоматы повсюду, а в номере телефон…

На цыпочках, чтобы не шуметь, он взбежал по лестнице.

На столе по-прежнему горит лампа. Уходя, он забыл погасить ее. Все как прежде. Тихо. Пусто. И страшно.

— Алло!.. Дежурная?.. Простите, пожалуйста, мне не звонили?.. Нет?..

Что делать?

Может быть, самому позвонить в Ленинград?.. Мать Вики — единственный на земле человек, который разделяет его тревогу. Но что он скажет ей? «Вика— пропала! Приезжай. Она — пропала. Пропала».

«…Да, да… Она — мила. Она — находчива. И добра. Она располагает всех. Иногда она бывает просто… просто красавицей! Дитя мое. Услышать твой смех, твои шаги. Узнать, что ты спокойна. Счастлива.

И пусть я тогда умру.

Пусть умру. Только пусть ты будешь жива, цела.

Я никогда ни на что не пожалуюсь. Забуду о себе. Ни в чем и никогда не упрекну тебя. Только возвратись здоровой, здоровой, здоровой!»

Начало светлеть. Светлый накал неба смешался для Петра Ильича с чувством тоски, безвыходного, тяжкого горя.

Он сел на скамью в сквере и заслонил лицо ладонями.

«Девочка», — думал Петр Ильич и опять вспоминал, как они гуляли, когда она была маленькой, очень маленькой (и поверить было нельзя, что так вымахает). Она кричала: «Папа!» — шелестели листья, сухие и желтые, под ее калошами. «Па-апа!» — кричала она и глядела снизу вверх, из-под капора, светлыми, детскими, будто испуганными глазами. Он посадил ее на плечо и прижался щекой к ее рейтузам, пахнувшим сыростью. Над ними летели листья, последние сорвавшиеся с деревьев.

И еще он вспомнил ее письмо: «Папка! Я перешла в девятый». И телеграмму: «Принята в институт, поздравляю тебя. Студентка Глаголева».

Петр Ильич встал и, ничего не видя, пошел вперед.

Из подворотни выскочила кошка, пробежала по мостовой. Сверкнул ее глаз, повернутый в сторону Петра Ильича. Стало похоже, что это зеленый огонь и что будто бы она несет его не в глазу, а в пасти. Огниво!

Он пошел, побежал к стоянке машин.

Подъехал «Москвичок». У руля сидела старуха эстонка.

— Матушка, — сказал ей Петр Ильич, — Огни!.. Пригород!

Старуха не поняла.

Тогда он крикнул: «Пирита!»

Машина тронулась, побежала одна среди пустых улиц. Он поглядывал искоса на женщину-водителя. Он был готов все рассказать первому, кто пожелал бы выслушать его.

Что сказать?

«Моей дочери двадцать лет. Она у меня одна. И пропала. Взяла и пропала!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: