Он увидел суровый профиль старухи. Он говорил ей: «Пирита! Пирита! Пирита!» — словно старуха была глухая.
Когда машина подъехала к развалинам монастыря Святой Бригитты, Петр Ильич увидел далекий чад. Дымок шел в светлое небо. Он обрадовался, словно в этом еще не погасшем или недавно погасшем костре был признак надежды… И оправдания ей.
Направо, вдалеке, стоял высокий столб дыма.
Костер, приподнятый на железный столб, угасал. Странный костер — под самым небом. Костер из пакли и смолы.
Летели искры. В траве виднелся след от других костров, недавно погасших. Земля была теплой. Он чувствовал это подметками.
В траве валялись консервные банки, бутылки, бумажки из-под конфет.
«Я старый дурак. Они гуляли всю ночь».
И Петр Ильич успокоился.
Нет. Домой она не вернулась.
Он остановился у входа в гостиницу. И продолжал ждать.
Седьмой час утра. Проснулся город. Зазвенел трамвай. От площади покатили автобусы.
Сейчас он пойдет в милицию… И пойдет в морг.
Петру Ильичу казалось, что весь этот ужас с исчезновением Вики ему приснился.
Они шли через площадь. Выражение лица ее было добрым, взрослым и тихим. Они касались друг друга плечами. Туман откатывался в глубину переулков. Утро било в стекла домов. Выплескивалась из легкого тумана первая синева неба и яркие под солнцем кирпичи неровных, уходящих вдаль крыш. Рвались навстречу им маленькие, круглые чердачные оконца. Их ноги попирали первые тени, ложившиеся на узкий тротуар. Среди домов — прелестных! Среди тишины города. Одни.
Забыв о нем!
Она нисколько не торопилась. На ее лице не было и тени волнения или раскаяния.
Они шли — обнявшись.
Забыв о нем!
Сердце у Петра Ильича забилось тягуче и медленно— ударами волнения и ярости, которые иногда охватывают людей внешне сдержанных, долготерпеливых и скрытных. К горлу подступило удушье. Рука протянулась вперед. Он схватил ее за плечо и грубо встряхнул…
И вдруг случилось то, чего он предвидеть не мог, потому что, должно быть, вовсе не знал своей дочери.
В ответ ее большие руки, большие и сильные, ласково обняли его шею. Лицо исказилось гримасой плача. Она бормотала: «Папа, прости!» — целуя его дрожащие руки.
И вместо того, чтобы ее ударить, как он того хотел, Петр Ильич спросил сорвавшимся голосом:
— Как ты могла?!
— Петр Ильич! Вы позволите… Я хотел… Я желал бы с вами поговорить. Когда вы мне разрешите прийти?
Керд был прав. Он красив, этот, как его… Лихтэн. Копь… Соколя… Усталое молодое лицо с чуть ввалившимися щеками.
Но Петр Ильич глядит со жгучей ненавистью на этого молодого викинга со спинок старинных стульев в ратуше, на его гладко причесанную белокурую голову…
Сбросив руки дочери со своих плеч, он посмотрел па ее спутника в упор — глаза в глаза.
— Вы хотели со мной поговорить? Неужто? Вы давно могли это сделать. У нас в номере телефон. Вам это не приходило в голову? Условиться проще простого.
— Для того, чтобы говорить, мне нужно было согласие Вики. Если позволите, если будете нынче свободны…
— Вы меня не спрашивали, — неожиданно тонким голосом сказал Петр Ильич, — был ли я свободен ночью… Да, ночью… А я не спал. Половина седьмого! Могли бы подумать о том, что я буду тревожиться… Могли бы хоть предупредить, что ли!
— Простите, — ответил трубач. — Она подвернула йогу. Мы не могли прийти вовремя.
Выражение сострадания в глазах чужого мальчишки переполнило Петра Ильича ненавистью к нему. И к себе.
— Ну что ж, — сказал он спокойно. — Я, пожалуй, могу вернуться домой, побриться, с вашего разрешения. Одеться…
И, повернувшись, не дожидаясь дочери и не оглядываясь, он пошел к гостинице.
Мы не смеем гневаться на детей. В их власти нас проучить, как им вздумается. Например, заболеть.
В этих случаях родители беззащитны. Их ахиллесова пята — любовь. Давай заболей! — и ты их мигом укротишь.
Петр Ильич не пошел на завод (не потому, что был сильно измучен бессонной ночью. Нет… С этим он, пожалуй бы, справился). Он не пошел никуда, потому что она заболела. Да, в довершение ко всему, она изволила заболеть: попробовала встать на ноги, вскрикнула и повалилась на диван. Щиколотка распухла и сделалась багровой.
Прокляв себя (и ее!), Петр Ильич побрел в поликлинику, вызвал хирурга и возвратился домой.
Молча он подал ей гребешок и зеркало. Выйдя из комнаты, позвонил Вирлас. Пусть она нынче его не ждет. Вика больна.
К двенадцати часам Вирлас примчалась в гостиницу— на помощь. Он был ей рад: ему тяжко было наедине с дочерью. Не гневаться он не мог. Простить— не умел.
К трем часам пришел врач-эстонец.
«Покой. Потуже бинтовать ногу. Если через несколько дней не спадет опухоль, придется сделать рентген — удостовериться, нет ли трещины».
До семи часов вечера Зина не покидала Петра Ильича и Вику. Потом собралась домой. Уходя, позвала зачем-то Петра Ильича на лестницу.
— Кремнев просил передать, — сказала она осторожно, — что Гроттэ уехал в Италию. На неделю. Монтировать завод… Италия купила у нас патент на гроттит.
Вика лежала, повернувшись лицом к стене. По выражению ее плеч и затылка Петр Ильич понимал, что она же еще на него и гневается.
Знакомое, жгучее и бессильное чувство несправедливого обвинения, чувство, казалось, давно забытое, перехватило Петру Ильичу дыхание.
«Ведь это было уже когда-то со мной… Страшная, жгущая неприязнь, смешанная с любовью».
Чувство злобы и досады, мгновенной и жгучей досады чаще всего охватывает нас именно по отношению к самому близкому, самому родному для нас человеку. Хочется от этого спрятаться. Ужасаешься, не понимаешь, стыдишься себя.
Что же это? Может быть, неосознанное право власти над жизнью, подчиненной нам?
Мало кого он кровно, то есть истинно, когда-нибудь любил.
Чужие почти всегда возвращали ему внимание, к ним обращенное. Они возвращали ему его же тепло— стойкой и благодарной памятью. Иногда он страшился уважения, которое внушал. И спрашивал себя: не обманул ли кого помимо своей воли?
Но разве можно это назвать обманом? Обманывая преувеличенным, недорого стоящим теплом и сочувствием, он оставался собой и не обманывал никогда.
Только в чувствах подлинных проявляется истинный темперамент человека. И он подчас становится тяжел. Подлинное всегда смешновато и тяжко.
Откуда право суда над жизнью, которой он, по существу, не знал; над душой, которой не владел; над человеком, которого не вырастил, а только что любил?!
— Вот суп, вот котлеты. Ешь.
— Не буду.
— Ты, видимо, полагаешь, что у меня нет никаких других дел, как только возиться с тобой. Сейчас же ешь!
А ведь он хотел быть терпеливым и нежным с ней…
Телефонный звонок. Петр Ильич снял трубку. Лихтэн-Соколя. Ай да фамилия… Ну и ну!
Оглянувшись, Петр Ильич увидел, что Вика не спит. Нет, нет, она не спала. Он заметил это по тем усилиям, которые она делала, чтобы казаться спящей.
(У наглой девчонки хватило выдержки не повернуть головы в его сторону, не проводить его взглядом, когда он открывал дверь.)
«Папаша!» — накачивал себя Петр Ильич, спускаясь вниз и как бы рассказывая себе самому о том идиотски смешном положении, в которое попал. «Мишель!..» «Мишель!..» Нет, это надо выдумать! Трубач. Ресторация… Первоклассная «чача»! И за что вот именно ему, Петру Ильичу, такая напасть?
Увидев Петра Ильича, Лихтэн-Соколя привстал.
Оперся о ручку кресла и сдержанно наклонил голову. Он выглядел сегодня очень молодым и очень чисто умытым.
Рядом, в кресле, лежала его труба. (Отсюда он пойдет на работу. Будет стоять на эстраде и дуть. Дуть в трубу и любить его Вику.)
— Я вас слушаю, — сказал Петр Ильич. И не ответил на поклон. Лицо его, пытавшееся быть рассеянным и спокойным, прямо-таки содрогалось выражением брезгливости. Глаза смотрели мимо глаз музыканта.