…Он отправит ее домой! Больше он ничего придумать не может. Не умеет, не может. Он за нее в ответе перед собственной совестью, перед Викиной матерью. Нашла дорогу в какой-то шалаш… Все это может кончиться дурацким, необдуманным браком. Он отправит ее домой — это лучшее, это единственное, что он может придумать, право…
Велики достоинства человека: «У него — собака!» Тонко, логично и убедительно. Одним словом, — домой, домой!
Решил — и будто тяжесть спала с души.
Купив пирожных, он возвратился в гостиницу. Вошел в номер, спокойно поцеловал дочь и заказал чай.
В летнем платье, в тапках и отцовской соломенной шляпе, она теперь часами просиживала на балконе. Вскидывала по-детски на перила большие, тяжелые руки.
— Папа, мне это примерещилось?.. Папа, я помню какой-то балкон.
— Балкон?.. Подожди. Да, да… Мы тебя выкатывали в коляске. Только ты помнить этого не можешь. Тебе было несколько месяцев. Это было в Разливе.
— Нет, я помню, я помню! Балкон… А над ним — навес, верно, папа? И мама в голубом платье… (Она осеклась.) Папа, а мыльные пузыри были? Я пускала мыльные пузыри? А еще я помню, ты купил мне новые туфли. Они скрипели. Я думала, это очень красиво, чтобы скрипели. Я думала, все про меня вот как думают: «Идет девочка. Счастливая девочка… До чего скрипят туфли!» Я стояла на лестнице в новых туфлях и вроде бы пускала пузыри. Пузыри летели… Ударялись в большое окно на лестнице. А я думала: «Бедный, он, наверно, не хотел лопнуть». Я стояла на лестнице? Скажи!
— Стояла, стояла…
— Ты несерьезно. Ты не вникаешь. А потом — я помню еще вот что: как твоя няня принесла мне кастрюлечку. Она сказала: «Играй на здоровье, деточка». Была кастрюля?
— Право, не помню.
— Ну как же тебе не стыдно?.. Я была маленькая, а все помню. А ты ничего, ничего не помнишь. А еще ты должен был ехать куда-то, а я все думала: если ты каждый день меня столько целуешь, сколько раз ты меня поцелуешь, когда станешь со мной прощаться? А ты — ничего такого. Прижал меня, махнул рукой и пошел… И еще я помню, мы пили чай. Я взяла леденец, который принесла няня, и кинула в блюдце. А мама хлопнула меня по руке… — И снова Вика замолчала и прикусила губу.
Постучали в дверь. Вошла горничная и протянула Вике цветы.
Она робко взглянула поверх цветов на отца.
— «Папа, папа, — сказал, поддразнивая ее, Петр Ильич. — Это было, было? Он прислал мне цветы… И я, помнишь, еще на балконе сидела, а ты — стоял. А у него собака была. Верно, папа?»
Кто нынче думает о цветах?
Эстонцы.
Здесь увидишь цветок в кабине вагоновожатого, на телеграфе, в окошке телеграфистки, в комнате гостиницы, где утюг и доска для глажки.
Не очарование дочери, — в ней, как полагал Петр Ильич, не было поэтического, а только чувственное очарование, — заставило ее поклонника подумать о цветах. Привычка. Привычка всюду видеть цветы.
Горничная сияла. Нормально: Петр Ильич отец, у него дочка на выданье. В гостиницу приходит музыкант. Блондин. Звать — Мишелем… Валет из колоды карт. Эдакий рыцарь со стула в ратуше!.. В одной руке — дурацкий футляр, в другой — букет… Так он думал, а в ответ ему смеялись глаза пожилой горничной. Она была уверена: он счастлив вниманием, которое оказывают его выросшей дочке.
Петр Ильич завязывал галстук. Стоял спиной к окнам. И вдруг под балконом раздался свист. Вика наклонилась через перила. Ее спина, затылок, все движения ее большого тела были похожи на повадки собаки, услышавшей свист хозяина.
— Вика!.. Что это значит?
Она взглянула, щурясь со света, в темноту комнаты.
— Как это что? А он приходит каждый день.
— И свистит каждый день?
— Ну да…
Петр Ильич глянул вниз.
Задрав голову, под балконом стоял трубач. Лицо его было властно. Лицо вполне нормального дрессировщика.
Музыкант щурился. Увидев Петра Ильича, едва наклонил голову. (Стоит ли, на самом-то деле, чувствовать себя виноватым перед отцом, если сумел укротить его строптивую дочь.)
— Вика! Я, право, не понимаю. Ты что ж, собака? Я просто не нахожу слов.
— Он говорит, что не может сюда ходить потому, что ты дурно к нему относишься. Он не хочет тебя огорчать.
— Что?! — сказал Петр Ильич. — Вот так так… Приходить — огорчительно. Свистеть, ломать тебе ноги, уводить тебя по ночам, — согласись, что это самое что ни на есть разлюбезное для меня дело.
…«Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом», — говорил он Зине, подсмеиваясь над собой, разводя руками и сдерживая вздох.
Зина молчала, улыбалась ласково и понимающе. Она была всегда на его стороне — в Моспроекте. И тут.
Хорошо, когда в нашей власти вызвать чью-то улыбку. Хорошо, когда мы можем кого-нибудь поцеловать, сразив его радостью неожиданного подарка. Хорошо, когда доходишь, не оборачиваясь, до угла и вдруг, обернувшись, видишь глаза, которые провожают тебя.
Хорошо!.. Легкомысленно, дурно. Но что ж поделать? Все-таки хорошо.
Вика не знала, что билет в Ленинград уже лежит у него в кармане. Зачем? Разве ему докладывали, когда они уходили по вечерам, в котором именно часу она вернется? О нем начисто забывали, когда по их милости он не спал.
Она строптива. Скажи ей слово, а она возьмет и отправится, чего доброго, прихрамывая, в лесную сторожку. Что тогда? Вызывать Клаву? «Дитя сбежало. Ратуй…»
Хорошо. Но разве это не он считал дни, когда дожидался Викиного приезда, и разве это не у него тогда сжималось сердце от нежности к дочери?
Должно быть, даже в любви отцовской и материнской бывают минуты ее сильнейшего накала. Такие минуты мстительны.
Когда тоска по близкому человеку жгуча, чувства, будто устав, не в силах выдержать напряжения, вдруг становятся холодней.
У морей и у чувств бывают часы приливов, отливов, штилей, штормов. И все-таки в час отлива, когда море отступит от берега, это не значит, что в нем сделалось меньше воды. Притихшая любовь и отступившее море набираются сил, чтоб крепче ударить по земле.
Однажды она сказала:
— Мне кажется… Я иногда думаю… что я тебя раздражаю… Если б я не была твоей дочкой, я бы тебе не нравилась. Правда?
— Неправда.
— Нет, не понравилась бы. Я тебя чем-то сержу. Как мама когда-то. Мама сказала мне: его раздражал каждый мой шаг. Он боялся меня, как злое зеркало. Вот и теперь…
— Глупости.
Она вздохнула и умолкла.
А однажды Вика спросила:
— Отчего вы не вместе? Когда я была маленькая, мне было от этого очень плохо. Ты не любил ее?
— Не будем об этом.
— Ты не любил ее, — повторила она упрямо.
Два последних дня с дочерью. Только с ней.
Как он когда-то этого хотел!
Но теперь она перестала быть для него ребенком. А все, что в его выросшей дочери было женщиной, вызывало в Петре Ильиче невольное чувство недоверия, почти вражды…
Внешне он был ровен и нежен…
Согретая, повеселевшая, словно только того и ждала, Вика его теребила, болтала без умолку.
Встретились для того, должно быть, чтобы еще больнее было расстаться…
…Но ведь есть же на свете такое, что только им одним интересно, дорого… Ничтожное для других, драгоценное для него с Викой?
Он спрашивал:
— Ты рада, Вика, что выбрала географический факультет? (Будто они еще ни разу об этом не говорили.)
— Не знаю, папа… Должно быть, рада.
— Ты дружна с товарищами?
Она удивилась:
— А почему бы им со мной не дружить?..
— А помнишь, Вика, ты проговорилась в первый день, что с вами что-то стряслось в Саянах?.. Когда ты была на практике, в тайге… Расскажи!
— Не знаю, как рассказать… А ты беспокоился?
— Кажется, беспокоился. Погоди-ка… Это было осенью прошлого года. Я беспокоился… А что?